Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Игнасио никак не удавалось привыкнуть к жесткой прямоте наваррцев, вошедшей в пословицу; она казалась ему то хвастливой, то напускной; он чувствовал, что тот, кто всегда говорит то, что думает, не всегда думает то, что говорит.

Стоило только послушать, что они рассказывали про командиров. Командиры? Да кроме двух-трех все – плуты, в голове лишь выпивка да бабы. Стоило одному парню с красавицей одной словом перекинуться, попросить воды напиться, – этот кривой шомпол послал его на колокольню монастырскую, а как бой начался, его оттуда мигом сняли.

– Может, только один такой…

– Один? Где один, там и два, все они такие… Я всегда говорил: кастильцы нас не озолотят… – и говоривший глядел на Санчеса, единственного кастильца среди них, человека серьезного, про которого баяли, что он пришел к ним, спасаясь от тюрьмы, и что ему не нравилось быть вместе с земляками.

Игнасио тянуло к

этому серьезному, действительно серьезному человеку, сдержанному во всех своих проявлениях и внушавшему невольное уважение. Он был высокий, с изжелта-зеленой кожей, сухой, как лоза, и по облику его можно было принять за потомка древних конкистадоров. Казалось, сами кастильские поля, угрюмые, сожженные пылающим солнцем, безводные и голые, отметили его печатью суровой степенности. Говорил он мало; но стоило развязать ему язык, и уже лились без удержу точные, крепко притертые друг к другу слова. Он мыслил просто, без затей, но под внешним однообразием его мыслей крылись жесткие контрасты света и тени. Часто казалось, что он не столько размышляет, сколько живет, блуждая среди стоящих у него перед глазами образов.

– Мне говорили, будто ты убил кого-то, – сказал ему однажды Игнасио.

– Да нет; жаль, выжил; дурная трава не сохнет.

– Но как же…

– Вам, барчукам, не понять. Жена-покойница после родов слегла, пришлось мне за дитем ходить. Лекарь да аптекарь меня и обчистили, чтоб им пусто было! Потом – неурожай, и остался я без гроша. Пошел я тогда в город, прихожу к этому сукину сыну… Ворье все эти законники, крутят свои законы как хотят… туго мне пришлось: деньги на исходе, жизни не стало, ну а тот мне наплел, бумагу уговорил подписать отказную; короче, не успел я оглянуться, а эта сволочь уже домишко мой оттяпал за треть цены… А домик был – загляденье! Вот такие дела! Пришлось поголодать, даже жене, бедняге, а когда подошел срок, собрал я денег, кое-что подзанял, чтобы домишко выкупить, и прихожу в город – точно в срок. Пришел – и к нему, а мне говорят – нет его в городе; тогда я к жене его, хитрая бестия, говорю: «Мол, принес деньгу. Эстебан Санчес слово держит – вот, свидетельствуйте…» Кабы не так. Все впустую. Вернулся этот ворюга и говорит, что срок, мол, просрочен, и другие в глаза тычут: дубина, надо было сразу в суд идти да свидетелей звать… Куда дернешься! Станет разве честный человек, который с утра до ночи за сволочную корку хлеба горбатится, себе голову этими законами забивать; а те, мудрены, каждый день новый тебе закон, да позаковыристей… Ясное дело, раз кормятся они от этого! Знай плети себе… и власти паскудные – все за них! Кровососы, захребетники! Я уж просил, молил, в ногах валялся, плакал… плакал, да, перед ворюгой этим… Без толку! Тот глаза этак опустил и говорит: «Брось, мол, комедию ломать, мне твои слезы ни к чему. Знаю я вас, дармоедов, вам палец в рот не клади». И предлагает мне мой же собственный дом в аренду взять, да еще как бы из милости, дерьмо. Я пошел, а ему говорю: «Попомнишь ты еще Эстебана Санчеса!» В два дня они со своим писаришкой все дело обтяпали, а жена моя померла с горя – не могла такого снести, а скоро и сын за ней, уж больно тошно, думаю, ему в этом паскудном мире жить было. Ну, а дальше что ж. Когда узнал я, что едет этот паршивец своим, моим то бишь, добром распоряжаться, подстерег его на дороге с ружьишком. Так вот ведь, выжил. Донесли про меня, и пришлось от этих адвокатов-толстосумов ноги уносить, хоть здесь, с вами, вволю их постреляю. Я такой, меня не остановишь; но ведь вот что паскудно: хуже всего ко мне – свои, те же, кого такая же дрянь, как меня, всю жизнь обирала… Ублюдки, ворье! Навострились наш хлебушек кушать… Закон, закон, чуть что – закон… К черту все эти законы, сеньор Игнасио, а кто не по правде живет – гнать того взашей. Уж я повоюю…

Одинокий, преследуемый правосудием, этот крепкий и серьезный человек как никто другой вписывался в широкую раму войны. Слушая его искреннюю исповедь, Игнасио чувствовал, как в нем вновь разгорается то воодушевление, которое охватывало их с Хуаном Хосе, когда, забравшись в горы, они читали прокламации, настраивавшие бедняков против «безбожной шайки спекулянтов, забывших стыд и совесть торгашей, мелких тиранов и провокаторов, которые, как смердящие жабы, раздулись от поглощенного ими, незаконно отнятого у церкви имущества». Долой всю эту нечисть; дни ее сочтены.

Король устроил им смотр прямо на позициях, торжественно, как знамя, пронося вдоль рядов свои телеса, словно желая сказать: «Вот он я – тот, за кого вы сражаетесь; бодрее!»

Двадцать четвертого их впервые обстреляли. Гранаты пролетали над рвами и взрывались, подымая облака пыли. Сначала вдалеке показывался белый дымок, и воздух глухо сотрясался; затем, все

громче, слышался свистящий звук, Игнасио пригибал голову, и вот уже где-то рядом раздавался оглушительный взрыв, и комья земли летели в разные стороны; с визгом разлетались кругом осколки, и от всего этого сначала словно обливало холодом, а потом бросало в жар. Но большая часть гранат летела дальше цели, и до Игнасио доносилась лишь размеренная канонада. Этот мерный, мрачный грохот, эта суровая и торжественная музыка, звуки которой, разносясь, гасли в тишине, были живым символом, громовым гласом незримого и страшного бога войны, тяжеловесного, мраморного, глухого и слепого божества; как отличались эти звуки от громкой, будоражащей кровь разноголосицы рукопашного боя, когда грудью сшибаются, смешиваясь, войска. Теперь же им не оставалось ничего иного, кроме как обратить свою отвагу в терпение и стойко пережидать обстрел.

В нетерпеливом ожидании великого завтрашнего дня Игнасио всю ночь почти не спал. Рано утром их перевели на Санта-Хулиану. Батальоны переходили с места на место, занимая позиции, и во всех движениях чувствовалась утренняя несобранность, как у человека, который только встал и, освеженный сном, еще только собирается вновь приняться за прерванные дела.

В тот же день, двадцать пятого марта, с утра заговорила артиллерия противника. Издалека, с перевала Ханео и со стороны моря, доносилась слитная канонада, в то время как пехота, под прикрытием пушек, входила в долину, разворачиваясь в линию.

Центральные силы под градом пуль двигались через мост; левое крыло смыкалось вокруг того самого островерхого Монтаньо, где либералы были наголову разбиты в феврале; правое – грозило окружить позиции карлистов слева, на высотах.

В половине десятого выстрелы пушек слились в непрерывную канонаду; поле сражения скрылось в облаке дыма. Игнасио заряжал ружье и стрелял равномерно, по команде, так же, как делали все вокруг него. Это была работа, обязательная работа, и все делали ее старательно и, поглощенные ею, не обращали внимания на опасность. Они были похожи на фабричных рабочих, не сознающих конечной цели своего труда, не имеющих никакого представления о его общественной значимости. Фермин сердился, что ему никак не успеть перекурить, сделать хотя бы пару затяжек.

Не прошло и часа, как поступил приказ сняться с занимаемой позиции. Но зачем и куда идти? «Туда!» – сказал командир, указывая на одну из вершин слева, у отрогов Гальдамеса. Они стали подниматься вверх, по пути пересекая горные дороги; временами теряли из виду поле боя и только слышали доносящийся оттуда беспрестанный протяжный гул; временами густой дым, как низкое облако, повисал над приветливой, живописной долиной у подножия вековых молчаливых гор. Им пришлось пройти через рудники, голое, мрачное место, где чахлые ростки лишь изредка виднелись среди светлых вкраплений руды; кругом виднелись эспланады, уступы и глубокие щели вертикальных разрезов. Горы в этом месте были словно изъедены проказой, тонкий поверхностный слой, питающий растения, был снят, и земля выставляла напоказ свое пробуравленное чрево. А они все поднимались, и казалось, этому не будет конца.

Накануне батальон гинускоанцев, реорганизованный и пополненный новобранцами после мятежа и предательства Санта Круса, был поставлен охранять узкий горный проход Кортес. Не успел батальон расположиться, как ров накрыло гранатой, убившей девятерых человек; в тоскливых раздумьях провели они ночь рядом с убитыми; ночное безмолвие и мрак, усиливавшие страх, сломили их, и когда утром они вновь услышали над головой визг смертоносных гранат, то без сопротивления позволили врагу занять брошенный окоп, между тем как отважно бившиеся на соседних батареях кастильцы, арагонцы и алавесцы проклинали своих малодушных товарищей.

Когда батальон прибыл к месту, люди рассредоточились, укрываясь за скалами, напротив отбитой траншеи. Отсюда, с высоты, с поросших кустарником отрогов было хорошо видно поле боя. Игнасио вдруг овладело острое чувство того, что они оторваны, отрезаны от всех, брошены на произвол судьбы; он почувствовал озноб, слабость, во рту пересохло, волнами подкатывала дурнота. Лишь необходимость целиться и стрелять несколько отвлекала его.

– Вперед, ребята! – весело выкрикнул чей-то голос, и, услышав его, Игнасио тут же успокоился и приободрился.

– Ну, теперь пойдет потеха! – сказал Фермин.

Они тронулись с места; послышался рожок и чей-то голос: «Вперед!». Чем быстрее они продвигались, тем увереннее чувствовал себя Игнасио.

– Кто приказал? Безобразие! – кричал командир, увлекаемый бегущими, как спутник, непроизвольно движущийся за своей планетой.

И действительно, кто скомандовал атаку? Это могли быть обстоятельства, настрой минуты, это мог сделать любой.

– Вперед! – ободряюще кричали из-за соседних брустверов.

Поделиться с друзьями: