Миряне – кто они? Как в православии найти самого себя. Современные истории
Шрифт:
– Ну, понимаете, по-другому поступить было «не можно». Оставление в опасности есть преступление, и, если кого-то начинают мордовать и убивать на моих глазах, я должна заступиться. А скажите мне, как я могу заступиться на зоне, кроме как голодовкой? Вот мы и протестовали единственно доступным и, кстати, очень эффективным способом. Карцер – это такое место, откуда выносят на 15-е сутки. Если кого-то из наших забирают в карцер, мы объявляем на все это время забастовку. Если забирают в карцер больную – мы объявляем голодовку. В чем смысл? Допустим, Наташу Лазареву (ее «преступление» было в том, что она была художницей журнала «Мария») потянули в карцер и дали ей 10 суток. 10 суток она продержится. Но если ей добавят еще 10, а потом еще 15 суток, она умрет. А вот если мы голодаем все это время и в случае ее смерти объявляем бессрочную голодовку – то это значит, что «если вы заморите одну в карцере, то умрет вся зона». А вот физическое уничтожение всех заключенных единственной в Советском Союзе женской политзоны, пожалуй, обернется скандалом
Дело в том, что разницы между «терпеть» и «не терпеть» особо не было. Ну, терпеть, допустим, – это сидеть на нарах, а не терпеть – бегать по камере… Вариантов мало.
Но вообще на зоне ты попадаешь в ту ситуацию, когда у тебя есть, например, уникальный шанс поделиться последним куском хлеба – потом у тебя больше не будет такой возможности, никогда в жизни – все сытые вокруг будут. И у тебя именно сейчас есть шанс отдать единственную рубашку, исполнить эту заповедь буквально. Вот реальный холод, а у твоей соузницы уже температура, и ее трясет. И вот у тебя одно одеяло, и у нее одно одеяло. А одеяло не толще байковой пеленки. Так ты отдай больному человеку свое одеяло и корчись под простынкой. Потому что так должно, а иначе не можно. Ну, просто же все. Это обстоятельства, которые обнажают ситуацию до очевидности. Самооправдания не работают. Либо ты оставляешь человека в опасности – и тогда выбываешь из множества тех, кто поступает иначе. Либо не оставляешь. И завуалировать ничего нельзя.
– Но когда все время холодно и холодно, в какой-то момент не наступает отчаяние, когда тебе уже не до уникальных шансов?
– Если бы отчаяние согревало, я бы, конечно, непременно отчаялась! Но поскольку оно не согревает, какой в нем смысл? Тем более что всякие экстремальные вещи типа отчаяния или ненависти приводят к потере разума. И что тогда? Лучше станет? Нет, не думаю. Конечно, я терпеть не могу мерзнуть. Я же южанка, одесситка. Но что ты можешь сделать, если тебя поставили в такие обстоятельства?
– Ну, можно же написать прошение о помиловании, согласиться сотрудничать…
– Дело в том, что я знала, что происходит с теми, кто соглашается. Что это значит на практике? Первое – мы пишем прошение о помиловании, в котором в том числе обещаем больше не делать ничего из того, за что нас осудили (в моем случае – не писать стихи). Ну а дальше вам говорят: «А теперь вы должны доказать, что ваше раскаяние искреннее. Вы до поры до времени посидите в том же лагере и информируйте нас, каковы размышления других». А дальше – в провокаторы: «А теперь пойдите и затейте ссору с той-то и напишите заявление, что она вас избила. А мы ее, значит, за это…» Тут стоит только начать.
Фрагменты из приговора Ирине Ратушинской
Знаете, не зря есть такая заповедь – «не лжесвидетельствуй». Если кто хочет потерять рассудок, удобнее всего это делать нарушением заповедей.
Люди, которые вот так замарались и вышли поломанные, – эти люди потом как раз и сходят с ума. Я видела, что человек, который пошел на, строго говоря, преступление, оклеветание самого себя и тех, кто его окружает, – что он потом захлебывался в ненависти не к тем, кто его мучил, а к тем, кто не поломался. Он даже на свободе успокоиться не может. Бывшего на зоне стукачом всегда сразу видно.
– Но ведь человек может быть слабым?
– Конечно. Но на зоне, к сожалению, получалось, что, один раз проявив слабость, ты еще больше рискуешь и подставляешь себя под еще большее давление. Например, та же Наташа Лазарева под следствием подписала обязательство сотрудничать с органами. Ей обещали за это досрочное освобождение, а на деле дали четыре года лагеря с последующими пятью годами ссылки. Прислали ее в лагерь, потом вызывают и спрашивают:
«Так, а где оперативные материалы? Вы обязались сотрудничать. Ваша подпись стоит. А теперь доносите на тех, кто с вами хлеб делит». Наташа вернулась и говорит соузницам: «Вот так и так со мной было, вот что от меня требуют. Я вас уже знаю лично, я не могу, я не буду этого делать. Я
им так и сказала. И теперь они будут со мной расправляться за это». И действительно, она из карцеров потом не вылезала. Ко мне приставали в тысячу раз меньше, чем к Наташе, потому что у меня не было случая, чтобы я согласилась. То есть дать слабинку – это подставить себя под еще большее давление. А этот каток умел раскатывать людей.– А когда ты сильный, нет опасности неосознанно превознестись над теми, кто так не может?..
– Знаете, я никогда не забуду, как меня привезли из ПКТ [8] , а там я успела дойти до очень большой степени истощения. А в ПКТ всего можно было нахвататься, поэтому у нас был такой принцип: приезжаешь обратно в зону, ватник и верхнюю одежду прямо во дворе сбрасываешь в снег, их потом кто-нибудь выколотит и выморозит, а сама, до того как войти в барак, – мыться.
8
Помещение камерного типа, что-то среднее между карцером и зоной.
А у нас была такая Раечка Руденко (она сидела за то, что была женой украинского поэта Миколы Руденко и хранила его стихи). Так вот, когда ввели статью, по которой можно было добавлять срок до бесконечности за любую провинность, Раечка Руденко сказала: «Я больше в забастовках не участвую, потому что я боюсь этой статьи». И вот эта Раечка приволокла воды и говорит: «Ира, вы не можете сами помыться, вы и чайник не подымете». А меня действительно шатает. И вот она меня в один таз ставит, из другого моет… И плачет. Надраивает мои кости очень тщательно – и ревет в голос. А потом она же за мной еще несколько дней ухаживает, потому что меня привезли с кашлем и с температурой. И что, я должна над ней превозноситься, да?
С мужем Игорем после освобождения
Самое опасное – переоценить свои силы. Вот такое я видела. Нет ужаснее голодовки, которую начали, а потом бросили… Лучше ты примерно прикинь, что готов делать, а что нет. И никто к тебе за это не станет хуже относиться. У каждого есть свой предел, беспредельщиков на свете мало. Слава Богу, если человек знает свой предел.
– А надежда у вас там была какая-то?
– Надежды, что меня когда-нибудь выпустят, у меня особо не было. А вот что прямо из этой камеры меня в Царствие Небесное возьмут – на это я смела надеяться.
Операция «Карандаш», или О ненависти к врагам
– Какое чувство чаще всего у вас там возникало?
– Тревога за Игоря. Меня его жизнью постоянно шантажировали: «Ну что, Ирина Борисовна, будем говорить? А то с вашим мужем всякое может случиться…»
– И как вы сохраняли самообладание?
– Знаете, я там очень хорошо поняла, почему нельзя ненавидеть врагов. Если ненавидеть в зоне того, кто над тобой издевается, ты в этой ненависти захлебнешься – тебе же ее некуда девать. Поэтому постоянно себя надо останавливать: «Так, стоп, я злюсь». Это как посуду мыть изо дня в день. Не будешь мыть – нарастет такое! И наперед все перемыть нельзя.
Мне, конечно, легче было, потому что я все-таки писала и пишу, а у пишущих людей одно из главных качеств – любопытство. И мне было очень любопытно наблюдать – а как человек издевается? Что он делает глазами? Что он делает руками? Меня потом отпустят, эта сцена закончится, и я ее вспомню детально, по-свеженькому. Да, у меня есть пара-тройка приемов, как сделать так, чтобы человек не издевался. С одним работает одно, с другим – другое. А кроме того, есть очень действенная штука, называется «молитва за врагов», которую мало кто пробовал буквально выполнять – но она потрясающе работает. Я отвлекусь от зоны – вспомнила один случай. Мы уже тут, в Москве жили, детям тогда было по 8 лет, и нам было очень тяжело материально. На деньги от проданной в Англии квартиры мы купили квартиру в Москве, все привезенные деньги закончились, а здесь мы еще не начали толком зарабатывать. И вот Новый год подходит, а у меня последняя тысяча рублей в кошельке. И мы идем с сыном, Олежкой, в магазин – купить чего-нибудь к Новому году. И тут у меня в магазине вытягивают кошелек. Как раз мы на кассе, надо расплачиваться – а кошелька нет. Ребенок был потрясен. Да и я была потрясена. Тысяча рублей – большие деньги были в то время, и другой тысячи нет… А мальчишка, который первый раз с этим столкнулся, вообще в шоке. Я уже не о своих эмоциях думаю, а что его зашкаливает, он все повторял: «Как же так! Как это можно?» Мы приходим домой, скидываем пальто, и я говорю – исключительно ради ребенка: «Олежка, давай быстрее молиться за вора. Он сегодня очень плохую вещь сделал. Он украл у нас последнее. Он не знал, что украл последнее. Ты себе представляешь, каково ему! Быстро за него молимся!» Сама я, может, чашку кофе бы выпила с горя и сигарету бы скурила. А тут я смотрю: дитя ожженное! И мы помолились за вора, очень искренне. Мальчишка даже плакал. И вы знаете – нас отпустило. И мы заварили чашку кофе. И вместо пирога у нас были сухарики, которые я быстренько насушила. Это работает. Если человек хочет снять ожог – надо вот так тупо взять и помолиться.