Мистер Ми
Шрифт:
Медсестра слегка сжимала мою оголенную руку повыше локтя – возможно, просто для того, чтобы не дать мне дернуться, но этот физический контакт вдруг приобрел для меня огромное значение и оказывал удивительное успокаивающее действие. Казалось, что все мои страхи и волнения сфокусировались, подобно лучам отдаленной звезды, на этом небольшом участке кожи, на который она нажимала с такой умелой нежностью. И я осознал, что за последнее время совсем забыл сладостное ощущение прикосновения.
В аппарате, стоявшем позади меня, что-то пищало и жужжало, а врач время от времени бросал сестре лаконичные фразы. Тем не менее он продолжал допытываться, какие книги я пишу, словно, сосредоточившись на посылаемых аппаратом сообщениях, забыл, что уже сделал все рекомендуемое для того, чтобы
Я мог бы рассказать ему о своих академических трудах, о своих исследованиях, о конференциях, на которых я присутствовал, вроде недавней конференции в Праге, где я обсуждал Руссо со своим другом Дональдом Макинтайром. Но эти занятия не давали мне права называться писателем. Назвав себя писателем искусному картографу моего кишечника, я имел в виду свой роман, нечто вроде хобби, которое, как я надеялся, даст мне передышку от более серьезных занятий.
– Исторические романы, – сказал я.
– В самом деле? – вежливо спросил он в ту самую минуту, когда оптоволоконный питон в процессе исследований ткнулся в очередной изгиб моего кишечника. – А на современные темы никогда не думали писать?
Я не хотел вдаваться в этот вопрос, не желая, чтобы врач отвлекался от своего занятия.
– Думал, – сказал я, сосредоточив всю любовь к своему телу и весь страх за него на маленьком участке кожи, на котором рука сестры по-прежнему лежала как благословение.
– Когда-нибудь вы, наверное, запечатлеете этот эпизод в одной из своих книг, – сказал врач.
– Очень может быть, – отозвался я. Что, как видите, и случилось.
– Ну вот и все, доктор Петри, – произнес он вскоре, хотя тогда мне показалось, что прошло очень много времени. Ему оставалось только произвести процедуру, напоминавшую сматывание нескольких ярдов садового шланга.
– Что-нибудь увидели? – спросил я, когда он закончил. Почему-то я чувствовал изнеможение и одышку. Кажется, он начал объяснять, что потребуется еще рентгеновский снимок, может быть, даже не один, и несколько анализов. Постепенно я понял, что он ничего определенного не обнаружил и что мне предстоит продолжение карьеры подопытной свинки. Как победитель в первом раунде телевизионной игры, я получил право участвовать в следующем. Но я-то знал настоящую причину своего заболевания. Вернее, я знал причину своей депрессии и, следовательно, болезни, которой мое тело пыталось меня от нее отвлечь.
Руссо только во втором томе своей «Исповеди» признается в постыдном поступке (краже голубой ленты, которую он свалил на ни в чем не повинную служанку). Воспоминание о нем ныло и болело у него внутри, как распухшая почка, пока наконец не заставило его написать эту необычную книгу. Я не стал ждать так долго, не стал отгораживаться от истины, от банального факта, который давно уже мучил меня, дергал изнутри, словно пытаясь оторвать старую этикетку, грыз какую-то перепонку, скрытую в моих внутренностях, и который заключался в том, что уже больше года я был томительно и безнадежно влюблен в свою студентку.
Она приходила ко мне каждый четверг – сначала в группе, состоявшей из нескольких человек, но если кто-нибудь из группы переставал посещать мой семинар, я не пытался его вернуть. Поначалу предполагалось, что мы будем обсуждать краткий курс лекций, прочитанный мною этому потоку, однако постепенно семинар превратился просто в беседу, на которую официально приглашались все, но которую никогда не пропускала только моя кроткая Луиза.
Уже просто назвав ее имя, я опережаю события. Если врач, делавший мне колоноскопию, прочитает эти строчки, он улыбнется и поймет, почему его аппарат не обнаружил никаких нарушений в моем организме. А что, если это прочтет Эллен? Тогда моя жена узнает гораздо больше, чем ей открылось при виде сгустков крови в нелепо ароматизированной воде унитаза.
Однако именно из-за Луизы и ее непреднамеренного воздействия на меня возникла моя болезнь и была написана эта книга. И если эта книга действительно вышла в свет и оказалась в руках врача, у вас или кого угодно еще, тогда все уже вышло наружу и то, что должно случиться впоследствии, уже случилось.Между прочим, Руссо рассказывает следующую историю, произошедшую у него с его первой любовницей, женщиной старше него на тринадцать лет, которую он звал татап: однажды за обедом он сказал ей, что заметил у нее на тарелке волос; она тут же выплюнула еду, а Руссо взял разжеванный ею кусок и положил себе в рот. Такова для Руссо была формула любви; кроме того, он мог поцеловать постель, с которой она только что сошла, или пол, по которому она ходила. Ничего подобного он не ощущал к своей любовнице Терезе, с которой прожил тридцать три года и прижил, по его словам, пятерых детей, отсылая их, как только они рождались, в сиротский приют для последующего усыновления. По мнению Руссо, любовь выражается – даже по сути дела заключается – в готовности целовать грязь, готовности положить разжеванный женщиной кусок себе в рот.
Нечто в этом роде испытывал и я; отвратительная история, рассказанная Руссо, напоминает мне один случай с Луизой. Наши семинары к тому времени превратились в беседы с ней один на один у меня в кабинете. И вот однажды, когда Луиза вошла в кабинет, я сразу понял, что у нее менструация: от нее исходил тяжелый, густой запах, который ни с чем нельзя было спутать. Этот запах, настолько же очевидный, как новая шляпка, создал у меня ощущение чуть ли не физического контакта между нами; а я до тех пор даже ни разу не коснулся под столом ее ботинка – и это после многих месяцев влюбленности. Впоследствии я устроил так, чтобы встречаться с Луизой несколько раз в течение четвертой недели, и установил, что менструации у нее приходят через двадцать девять дней. Это позволило мне планировать наши встречи, перенося их под предлогами несуществующих лекций или встреч с четверга на другие дни недели, – и все для того, чтобы вдыхать этот волнующий запах.
Однако я забегаю вперед. Врачу, который высказал беззаботное предположение, будто я вставлю эпизод с колоноскопией в свой новый роман (хотя пока что единственная изданная мной книга – исследование периода жизни Руссо в Монморанси и постигшей его к концу этого периода душевной болезни), может прийти в голову забавная мысль, что мои кровотечения являются чем-то вроде истерической менструации, хотя, возможно, было бы правильнее определить это явление как «тестикулярную» менструацию. Что касается остальных моих читателей, буде таковые найдутся, я могу только предположить, что моя откровенность покажется им столь же отвратительной, как и признание Жан-Жака Руссо.
– Можно идти? – спросил я, натянув брюки. Должен признаться, что во время вторжения доктора в мой организм я все время думал о Луизе. Рука сестры превратилась в руку моей студентки, и это помогло мне сохранять некоторое подобие спокойствия во время процедуры, хотя в то же время она напоминала мне об отчаянии, о безысходном одиночестве, которые привели меня в этот кабинет. Дружелюбный врач – он теперь знал мою толстую кишку лучше, чем я знаю собственный садик, – объяснял, почему могут понадобиться новые анализы, хотя даже тогда мне было очевидно, что они ничего не дадут. Рано или поздно останется лишь одно неиспробованное средство – операция.
Когда я пришел домой, Эллен обняла меня и сказала, что я, очевидно, не так серьезно болен, чтобы стоило из-за этого беспокоиться. Но я все равно беспокоился и все больше думал о человеке, которого зовут «Я», но который не всегда является мною. Мне представлялось, что вся моя жизнь сфокусирована через линзу, выточенную из болезни, мрачных мыслей и любовных грез. Даже о своих любимых писателях я думал только в плане их болезней: у Монтеня были камни в желчном пузыре, у Руссо – болезнь почек, у Флобера – эпилепсия, у Пруста – астма. Не говоря уже о Паскале, который умер от рака в тридцать девять лет, умер в невообразимых мучениях, потому что тогда еще не было эффективных обезболивающих средств.