Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В доме все это время заправляла Голубка с помощью сестры Герты. Хлевом ведал Старый Зепп, которому было уже почти шестьдесят пять; Голубка ничего не понимала в этих делах и полностью ему доверяла. Что касается работ в лесу и в поле, приходилось полагаться на помощь посторонних. После того как в 1944 году союзники вошли на территорию Франции, французские пленные были отозваны, чтобы лишить врага возможной поддержки в тылу. Правда, гауляйтер посоветовал обратиться в концлагерь Дахау и взять оттуда какого-то русского для полевых работ, но от этой идеи предпочли отказаться как от слишком рискованной и ненадежной. В доме еще с двадцатых квартировал князь и художник Хабиб Моссул. Он и его прекрасная жена Шейла занимали комнату на третьем этаже, которую до самых восьмидесятых называли комнатой Моссулов. Эти постояльцы были людьми не только приятнейшими, но и элегантными, загадочными, необычными, – перед ними почти преклонялись. Они-то и рассказали страшные подробности о жестокости большевиков в России. В том числе по этой причине, но и не в последнюю очередь

из уважения к Моссулам, которые в 1917 году бежали из России, оставив имущество, по вине таких людей, как те, которых сейчас предлагали в качестве работников, от предложения наотрез отказались. При уборке сена прибегли к помощи постояльцев, а также школьников из Зеедорфа и соседних деревень; фанатично преданный режиму учитель Вегерих отпускал с уроков детей из некрестьянских семей, чтобы те помогали обеспечивать доставку продуктов на фронт. Под руководством поденного работника Броя они могли выполнять простые полевые работы, переворачивать сено, раскладывать его, сгребать. Благодаря этим необычным временным мерам, принятым матриархатом, помощи гостей и детей, даже без постояльцев женского пола, которые в первые годы войны оказывали посильную помощь, распевая песни и сплетая венки, и теперь несли службу в лазаретах страны и за ее пределами на еще оккупированных территориях, в усадьбе два последних военных года удавалось неплохо сводить концы с концами. Но постепенно возникло и распространялось настроение, что пришла пора возвращаться к нормальной жизни. Подозревали, что война скоро закончится, но вслух об этом не говорили. Конца ждали безмолвно, но от того с еще большим нетерпением. В воздухе витало неповиновение, беззвучное, как клочья тумана, и оно тихо ядом изливалось на сторонников войны до победного конца. Зародились слухи, которым верили все больше людей, и в итоге в последний военный год в головах сельских жителей прочно угнездилась мысль, что главное зло – не Гитлер, а «гитлеры». Хотелось, чтобы рейхсканцелярия сказала наконец веское слово, заткнув рты милитаристам и положив конец войне. Хотелось, чтобы вернулись дети и братья, соседи и родственники, потому что их любили и не в последнюю очередь потому, что не хватало рабочих рук.

Летом не приехали отпускники, их место заняли квартиранты. В апреле начались периодические бомбардировки Мюнхена, ставшие в июне и июле постоянными. За короткое время столица Баварии превратилась в руины, и пугающие новости о бедственном положении жителей достигли деревни. Вслед за новостями потянулись пострадавшие от бомбежек в поисках нового пристанища.

Первым появился совершенно истощенный, покрытый паршой пес, помесь овчарки и волкодава. Голубка быстро его вылечила, приютила и назвала Луксом. Стоило начаться грозе и загреметь грому, пес забивался в комнату Старой Мары и лежал там, громко завывая, пока ненастье не проходило. Догадаться о прошлом Лукса было легко: он жертва бомбежек.

За Луксом последовали бесчисленные, столь же истощенные скитальцы, ищущие приют: художник и писатель Хайдельбергер, виолончелист и дирижер Лео Пробст, скрипач Цигизмунд Бонди, камерная певица Швайнс, актрисы Б. и Д. Визельфинк. Были и простые люди, агент по недвижимости Мерц с семьей, фройляйн Гермина Цвиттау из Восточной Пруссии, инженеры Виланд и Фройд – они первыми устремились из уничтоженных городов в деревню и там – к этому благодатному месту, к жемчужине на озере, которое помнили по более счастливым временам. Они успели раньше тысяч других, чей приезд был еще впереди. Не только Мюнхен стал непригодным для жизни – из восточных областей, как сообщалось в еженедельных сводках, миллионы людей спасались бегством от большевистских варваров. Во всех домах на берегу озера из тех немногих, где обычно принимали постояльцев только летом, жили жертвы бомбежек, не уезжавшие с окончанием лета. Одни платили хозяевам и преумножали богатство деревни, другие уменьшали его, живя в долг, поскольку единственным, что у них осталось, была жизнь. Им вежливо намекали, что они могут возместить бесплатное проживание и пропитание, внося вклад в выполнение многочисленных работ, несмотря на объяснимое неумение обращаться с непривычными сельскохозяйственными орудиями. Это должно было произвести хорошее впечатление на тех, кто еще располагает средствами и вынужден платить.

Итак, в деревушку на озере устремилась разношерстная публика, которая обосновалась там надолго и через несколько дней уже чувствовала себя дома в большей степени, чем местные. Дома были забиты под крышу, обитателей из числа жертв бомбежек получила даже ветхая, давно пустующая комнатушка в хлеву, которая вплоть до двадцатых служила ночлегом кучерам: проведя здесь одну ночь и восстановив силы, они на отдохнувших лошадях продолжали путь в Мюнхен. Клали новые печи и ремонтировали старые, раньше в гостевых комнатах жили только летом и отапливались лишь два-три помещения для тех постояльцев, которые и летом мерзли, а также для гостей, покинувших богатые мюнхенские кварталы и желавших провести несколько солнечных дней на озере осенью без шума и суеты. Вместо каминов появлялись печи. Несколько жильцов, чьи комнаты не было возможности обновить, днями и вечерами сидели в натопленной гостиной. В доме все шло кувырком, когда пришло известие о ранении будущего хозяина.

Ничего не известно! Ни что за ранение, ни насколько оно серьезно. Обеспокоенные родные представляли себе худшее. Почти в половине домов в деревне за пять лет войны оплакали одного, а то и нескольких погибших,

и не было людей, кто хотя бы раз – на улице или в церкви – не встречал бы калек, вернувшихся с войны. Воображение рисовало самые страшные картины, а в каких-то сорока километрах, в сумасшедшем доме Мюнхена, влачил жалкое существование бывший наследник, потерявший рассудок на предыдущей войне.

Сильнее всего эта новость, зловещая из-за отсутствия деталей, поразила Старую Мару. Закончив работу и поужинав, она исчезала в комнатушке, где ее уже ждал Лукс. Там она прихлебывала чуть теплый кофе из глиняной кружки, держа ее в правой руке, и пальцами левой перебирала бусины перламутровых четок. Мара тихо бормотала слова молитвы, пес внимательно слушал. Временами она прерывалась и громким голосом рассказывала про маленького Панкраца. Всем, что ей вспоминалось – как он рос и взрослел, – она делилась с псом. Это было легче, чем беседовать с собой перед лицом неизвестности. Она говорила на старом диалекте, и слова сами выплывали из глубины воспоминаний.

Они осторожно и робко приглушали боль и на губах Старой Мары приобретали форму, стремясь выразить красоту и утешение. Умница Лукс, внимательный слушатель, навострив уши и не моргая, посматривал на сидевшую в кресле Мару обращенным к ней глазом – он понимал все, о чем она рассказывала. Мара так забывалась, что вскоре засыпала, и только когда чугунная печь остывала и становилось холодно, просыпалась и ложилась в постель. Пес всю ночь тихо лежал рядом, распространяя зловоние, и чувствовал себя прекрасно.

На следующий день она, как обычно, в пять часов утра, еще искреннее, чем накануне, молилась за молодого хозяина и, согнувшись, как под тяжкой ношей, отправлялась в хлев. Так миновали несколько недель.

У Голубки страх и заботы о брате выразились в иных, скорее организационных, хлопотах. Едва узнав страшную новость, она тем же вечером заказала пастору в маленькой церкви на озере молебен, на котором с присущей ей властностью призвала присутствовать всех жителей деревни, обойдя каждый дом. Как и в ночь пожара десять лет тому назад, она обзвонила все почтовые отделения, оттуда новость передали родным и знакомым, и вечером у ограды церкви стояли несколько лошадей, запряженных в экипажи и одноколки, и велосипеды – транспорт прибывших из других краев.

Можно подумать, Панкрац какой-то особенный, а от осколочного ранения гранатой умирают, ворчали некоторые – особенно старый рыбак Ширн; вечером положено молиться за покойников. Но в церкви все равно собралось много людей. Виолончелист Пробст играл на органе и пел хоралы, Герта и Голубка подпевали – бас-баритон, альт и сопрано, – и благодаря молитвам им удалось создать в храме проникновенную атмосферу, которая в итоге охватила собравшихся, по крайней мере, некоторых. Глаза Старой Мары блестели от слез, Старый Зепп неподвижно смотрел перед собой, угрюмый Ширн с тревогой думал о сыне, который все еще был на фронте. Пришедшие толпой беженцы из Мюнхена прятали презрительные улыбки, вызванные неумелым пением на хорах, под застывшими масками благочестия.

Шли дни, правительственные сообщения лживо отрицали факт отступления немецких солдат на всех фронтах, пропаганда, обрушивавшаяся на людей из радиоприемников, была шита белыми нитками, дух на фронте падал все ниже, пока не зародилось подозрение о бессмысленности и возможной несправедливости войны. Что, если все было ошибкой? Что, если следовало меньше слушать фанатиков?

Когда стало известно, что передовая группа вражеских войск выдвинулась из Зеештадта в направлении деревни, Голубка достала из бельевого шкафа белую простыню, повязала ее на рукоять метлы и отправилась в сторону Зеефельда. Она несла перед собой в поднятых руках самодельный парламентерский флаг, беспрерывно читая «Отче наш», и сердце ее словно проваливалось куда-то. Теплый ветер с гор развевал над головой льняную простыню. В этот апрельский день он прогнал моросивший дождь – добрый знак, – а хлопанье трепетавшего флага зазвучало в такт трепетавшему сердцу. Голубка все шла и шла и подумала вдруг о святой Орлеанской деве. Может, она сама призвана к чему-то великому, может, ей предстоит подняться до вершин святости, стать святой в глазах жителей деревни или даже принести себя в жертву ради спасения страны? При мысли о предначертанной ей мученической смерти у Филомены выступили слезы и затуманили зрение, все расплылось, ей казалось, что она движется сквозь воду к неземной цели. С каждым шагом она продвигалась вперед – так купальщик, преодолев вплавь глубокое место, движется к берегу, уже не плывет, а идет с усилием, пружинисто, высоко подняв и слегка раскинув руки… шагай, шагай, Голубка… И вдруг она увидела зеленоватую замызганную униформу. На нее смотрели усталые глаза, а вокруг глаз сплошная чернота: черное-пречерное лицо! Такого она никогда не видела! Словно в мольбе, дрожа, подняла она перед ним рукоятку метлы с льняным полотнищем, как большой крест, и страх пронзил все ее тело, колени задрожали.

– What’s the matter? – Глубокий бас принадлежал существу с толстым, лоснящимся черным лицом, глаза взглянули еще более устало. И когда Голубка услышала этот голос, совсем близко, черное лицо словно почернело еще больше, и из этой черноты выплыла ночь, которая превратилась в черную глубокую дыру, и дыра грозила поглотить ее…

Теряя сознание, Голубка увидела, как из дыры на нее смотрит настоятельница монастыря в Пойнге: усталые глаза, толстое и лоснящееся лицо, чернота на нем, широкие пушистые усики прямо под носом, как полоска грязи над губой, и бас, такой густой, что все думали, что настоятельница мужчина.

Поделиться с друзьями: