Мизери
Шрифт:
В феврале Игорь отправил семью на Украину. «Навсегда», — сказал ему мертвый, прощальный поцелуй жены. Мальчик кашлял и прыгал с полки на полку в маленьком пространстве купе, которое Игорь оплатил целиком, так как ехать в СВ, а главное — перевозить большое количество долларов в полупустом вагоне СВ с ненадежными дверными замками, открывающимися снаружи легче, чем изнутри, было опасно. Жена везла на Украину крупную сумму. Она зашила множество двадцатидолларовых купюр в женский пояс и везла их на себе. Играя на прощание с мальчиком в тесном купе, опуская и поднимая для него верхние податливо–тяжелые полки, Игорь косился на жену, а она терпеливо ждала у окна, поставив локти на столик, глядя на платформу, по которой пробегали вдоль состава опоздавшие пассажиры. Протопали, переваливаясь, две навьюченные старухи. Пронеслись, хлопая рюкзаками, студенты. Прошествовали, раздвигая коленями воздух, три стройные, без поклажи и забот (видно, чьи–то дочки, а может…), три юные Суламифи в черных лоснящихся колготках. Колготки десятилетия
Проводив семью, Игорь опять, как прошлым летом, стал на работу и с работы ходить пешком. Уже было светло по утрам и, значит, не опасно. Впрочем, опасность ограбления не пугала бы Игоря и в случае кромешной тьмы, так как, отдав жене все накопления, все имевшиеся в его распоряжении деньги (и еще две тысячи было взято в долг под большие проценты), оставшись, как в молодости, один–одинешенек и нищ (он обрадовался временной нищете, будто освобождению), заменив новую кожаную куртку старой — плащевой (ему плевать было, что подумает сильно обрусевшее к весне общество его коллег; пусть думает, что он решил брать пример с практичных их хозяев, всему предпочитавших ковбойские рубашки и немнущийся «деним»), избавившись на время от денег (даже на бензин не хватало в феврале, и он сослал машину в гараж), отказавшись от дополнительных переводов, которые давали ему тридцать процентов дохода, Игорь мог не бояться ходить пешком по городу не только при свете, но и поздним вечером… перед рассветом… Ночью. Он пристрастился к долгим прогулкам. Кабацкая подневольная служба его к февралю прекратилась за неимением свежих кадров. «Фирмачи», служившие бок о бок с Игорем, давно пресытились Петербургом, а новых не прибыло. Северо — Западный российский филиал немножко сворачивался. Компания готовилась к прыжку в Центральный район с перспективой закрепиться в Москве. Игоря все это не касалось. Он лишь радовался, что стало меньше работы, меньше суеты в кабинетах офиса, меньше выгодных предложений. Он отдыхал и, вдыхая на быстром ходу колкий февральский воздух, понимал, что дышит свободой.
Опять, как летом, город лег ему под ноги серой звездой своих мостовых, распахнул перед ним коридоры проспектов, окружил прозрачными сетями набережных, позволил — или повелел? — желать невозможного. Он бродил и глазел, отвыкнув смотреть, и странное чувство поднималось в нем по мере того, как удлинялся день, раскрывающий ему глаза, и таяла ночь, нянчившая его тоску. Ему чудилось… особенно в тот длинный час перед закатом, совпавший в феврале с суматошной порой возвратных дорог людей, облепивших уличные ларьки в торговой части Садовой, которую пересекал он, задумавшись… в тот незаметный час меж днем и ночью, какой, если отдаться ему, вытащит жилы из твоего нутра и протянет их струнами от городской земли к железным кровлям, как плоские лучи, как голоса дворников, перекликающиеся по вертикали, — сбрасывают оледенелый снег, опасное место огорожено, но он не видит, сбивает заборчик, другой, дальше бредет, невредим, — и чудится ему, что он враг этого дружного мира, что лишь по ошибке, махнув рукой, разрешили ему ходить тут чуть медленнее, чем идут обгоняющие его люди, и проходить мимо мест, где другие остановились, как навечно, и склеились… Ему чудилось…
Он было остановился у застывшей шеренги уличных продавцов, но оторопь взяла его при виде их лиц, молчаливо зазывающих молчаливых покупателей из тех прохожих, кому недосуг открыть неповоротливую дверь магазина, прячущего витрину за спинами длинной шеренги. Прямосмотрящие, как солдаты на параде, с руками, не протянутыми в готовности к уличной сделке, а надменно прижатыми к груди, презрительно–неподвижные,
они… Стоп! Эта старуха шевелится. Вот она молча, заприметив остановившегося Игоря, потрясла перед ним парой детских носочков. Он совсем не ожидал. Они стояли как каменные, как атланты, как слепые греческие боги, выступившие из ниш классических зданий… вот такую нишу, пустую, он только что миновал, а здесь в симметричной нише стоит…Игорь повел взглядом. Старуха замерла, прижав носочки к груди… Кто стоит в дальней нише, белея безголовым телом? Не может быть! Он всмотрелся.
В нише здания неподвижно, чуть улыбаясь, как улыбаются люди от легкого неосознанного удовольствия, стояла молодая девушка в черной вязаной шапочке. Вся она была закрыта огромной прекрасной белой шерстяной шалью. Ног ее не было видно из–под шали, и рук не было видно тоже. Девушка стояла, чуть отвернувшись от улицы, поэтому Игорю показалось издали, будто она безголовая. Но голова смотрела, покачивалась и улыбалась. Игорю стало страшно. Ему уяснилось вдруг с яркостью, равной вспышке молнии, что если он не купит сейчас хоть что–нибудь в ряду неподвижных статуй, выстроившихся по его пути, то…
Он вернулся к старухе с носочками, вытащил деньги, отдал, взял носочки, спрятал в карман… Все молча и быстро… Медленно пошел вдоль строя…
И снова девушка, завернутая в белое облако, смотрит в глаза, улыбается… Да что же это?
— Вы продаете? — спросил он шепотом.
Кивнула.
— Вы — сами? — сглотнул слюну.
Кивнула.
— Вы вязали сами?
Кивнула, показала маленькую ладонь, размотала шаль, повесила на руки. Игорь вздохнул покорно. Купил. Девушка выпрыгнула из ниши и пошла прочь. Сумерки сгустились. Город сжал Игоря стенами, смял и отпустил. Фонарь расцвел у ворот, раздвигая тьму.
«О чем я думал, покупая ее?» — думал Игорь, теребя бахрому.
«Что я должен, зачем и кому?»
«Ведь никто не знает — никто… И эта женщина…»
«И — …»
Он забыл, покупая шаль, что блеснуло последним закатным лучом в окнах мансарды над их головами: «Не купив, я возненавижу…»
Какой ненависти страшится человек в живом городе, слепленном миллионами рук из коричневой глины? Шаль белела в темноте. Петербург рдел, раскрашенный под бледную радугу. Дойдя до места слияния Фонтанки и канала, Игорь повесил шаль на гранитную тумбу набережной и ушел дворами.
Дэвид Смит был недоволен игрой своих актеров накануне премьеры. Он заставил их «прогнать» спектакль три раза подряд. К финалу третьего прогона дети окончательно выбились из сил. Они путали реплики, говорили громче или тише, чем того желалось Дэвиду, а Слава Письман, сидевший за роялем, перед тем как начать аккомпанировать победному гимну, звучно зевнул на весь зал, так что Дэвид Смит, которого в качестве Духа Мщения в этот именно момент приговаривали к смерти (ибо на сей раз Света Тищенко не пощадила его), Дэвид–дух, взлохмаченный, потный, но не ведающий усталости, оборвал стон отчаяния, обращенный к небесам, и грозно взглянул на тапера. Тот ударил по клавишам; поднялась и опустилась картонная секира; кочан капусты, обтянутый черным чулком, покатился по сцене, достиг края и упал в зал прямо к ногам Светланы Петровны. Светлана Петровна подняла кочан, положила себе на колени и разразилась коротким аплодисментом. Ее тоже мучила зевота, но она крепилась. Дети торопливо допевали «аллилуйю». Бессмертный Дэвид поднялся на ноги и жестом остановил хор.
— Прекрасно! — В голосе его слышна была зловещая фистула гнева, хорошо знакомая всем присутствующим. — Еще раз, начиная со встречи землян с галактианами!
Дети заскулили, ропща. Светлана Петровна проглотила зевок, набрала воздуха в грудь, набралась храбрости и воззвала к совести Дэвида Смита, а также к разуму его и добросердечию. Упрек не возымел действия. Все понимали, что от четвертого прогона труппу может спасти разве лишь землетрясение или визит нянечки, готовящейся запереть школу (последнее событие являлось менее вероятным, нежели первое, поскольку обе гимназические нянечки были подкуплены Дэвидом и находились с ним в тесном нерушимом сговоре). Когда, покорясь неизбежному, англоязычные земляне и шепелявые галактиане лениво задвигались по сцене, расходясь в противоположные ее концы, Светлане Петровне пришло на ум прибегнуть к весьма рискованному, но, видимо, единственному средству прекратить бесконечную репетицию:
— Мистер Смит! — крикнула она. — Вы совсем забыли о косе! Разве мы не должны проверить, насколько реальна эта коса, то есть сколько времени займет у нас ее плетение? Я лично продолжаю утверждать, что от вашей идеи с косой лучше отказаться…
Света выдержала роковую паузу.
— Как это — отказаться? — повернулся к ней Смит. — Без косы мы теряем… — он не договорил.
Света, поспешив принять ясно выраженное возмущение ее дерзким выпадом за согласие с ловко упрятанным в подтекст предложением отменить четвертый «прогон» Смитовой пьесы, вскочила и скомандовала по–русски:
— Все домой — быстро, быстро! Телевизор не смотреть, английский язык не делать, русский тоже не делать: я договорилась с Людмилой Ивановной… Спать лечь не позже десяти вечера… По домам!
Дети попрыгали со сцены и помчались к выходу. Ошеломленный режиссер на время потерял дар речи. Света Тищенко, последней спрыгнувшая со сцены, шла по пустому проходу к двери. Дэвид прыгнул, догнал девочку и схватил ее за косу:
— Куда ты? А коса?
— Можно мне домой? — Девочка обращалась не к Дэвиду, а к Светлане Петровне. — Мне надо. Косу мне завтра заплетут. Марина уже тренировалась на Оле, а Оля на Марине. Не очень долго. Минута — косичка, значит, три минуты — тройная косичка, девять — девятирная. Не больше часа…