Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Качаясь на стуле, он прогнал все от братания до казни и еще раз с самого начала, от пленения Царевны до братания. Царевну он придумал уже в России, а пять лет назад Царевна была Феей Радости. Можно сказать, он придумал ее еще в самолете, когда тот пошел на снижение и накренился на плавной кривой, так что город, просвечивающий сквозь редкий туман, повис, как карта на одном гвозде, полустертая карта с оборванными углами, прозрачная на сгибах; вот тогда он все решил про Царевну, но Царевной, притом русской, она стала совсем недавно, и в том была не его заслуга. И, казалось бы, не все ли равно: фея, царевна или дочь китайского мандарина?.. Но Царевна удалась, это несомненно, и, как бы ни подшучивала она над ним и Светой, он знал, что Царевна нравится ей… Только бы Света не переиграла! Девочка слишком серьезна… Впрочем, ей так и положено «по сану», как сказала бы Мисс…

«А китайцы — они хороши вышли, мои одинаковые китайцы в материнских халатах, с конскими хвостами вместо кос», — Дэвид вздохнул успокоенно. В сотый раз, веселясь, он поссорил и помирил двух маленьких китайцев, стукнул их лбами и погнал брататься. Братание… Нет, он не любит эту сцену. Он… Он не понимает ее. Что же? Значит ли это, что он не понимает

себя? Открыв глаза, Дэвид уставился на свои огромные кулаки и еще раз проговорил текст. Еще и еще, пока английский язык, подтверждавший ему его авторство, в которое он верил тем меньше, чем ближе подступал час премьеры… пока свистевший в ушах упрощенный — детский — английский не стал ему совершенно чужим, пока не стал его родной язык неузнаваемым, галактическим каким–то… не языком, но кодом… слоговой шарадой, до того непонятной, что он, как Петя Иванов, спутавший сегодня «dear’s» и «death»8, щебетавший, словно птица, не различающая нот своего напева, — радостно, безвольно, — как Петя Иванов, про которого только сегодня узнали, что он не понимает смысла своих коротеньких реплик (а Мисс пошутила: «Замечательно, не надо ругать мальчика, кто поручится, не новое ли это слово в мировой режиссуре?»… не многовато ли новых слов он сказал для первого раза?.. и все же, все же)… как Петя, который сначала, разоблаченный, бросил маску на пол, крикнув, что больше не играет, а потом, пойманный Мисс, схваченный за ремень ее быстрой рукой и осыпанный шорохом, целым ворохом ее русского шепота… как Петька, нехотя подобравший с пола маску и вернувшийся к невидимому костру, только голос чуть охрип от просохших слез, но птичий щебет… птичий щебет… Как Петька, смолчавший на ее вопрос: «Хорошая пьеса?», как глупый упрямый мальчишка, не сказавший ни да, ни нет, Дэвид сидел и смотрел на обложку тетрадки с первоначальным вариантом (а рабочий весь был в его памяти), не понимая, чем гордиться ему этой ночью, после того как… Чем гордиться и чего стыдиться, после того… Он зажмурился; в последний раз прогнал пьесу, но та не кончалась, не уходила, не убиралась — болталась, как короткая коса перед зажмуренными глазами, как оборванная веревка… Он пережил свою казнь; воскрес; безголовый, поднялся с колен и пошел со сцены вниз — в первый ряд, туда, где на коленях, стиснутая объятием ладоней, огромная и черная, покоилась его…

Пьеса — была. Она была прекрасна, понял наконец Дэвид и упал ничком на постель, сжимая виски, чтобы не разлетелись они в разные стороны под воздействием центробежных сил, бушевавших в нем. Она была — прекрасна. Она жила и дышала. Она жила. Она дышала — любовью…

Она дышала любовью. Дэвид не мог бы сказать так: «дышала любовью», но он чувствовал и осязал горячее это дыхание всей душой невзрослого еще мужчины, готовящегося совершить первый бесповоротный шаг навстречу будущему. Шаг был труден и грозил падением. Но пьеса была прекрасна — их пьеса — и дышала любовью. Поэтому Дэвид всю ночь не смыкал глаз, ворочаясь на кровати, то есть на раскладном диване с пружиной, выпирающей посредине, привычной уже ему, как кость собственного тела. Ноги не помещались под одеялом и мерзли. В любую погоду Дэвид спал с открытым окном. Домочадцы Бориса были недовольны сквозняками, гулявшими по квартире. Дэвид слышал, как они выговаривали ему на кухне. В марте Дэвид уже понимал русскую речь. Он вспомнил о других людях, живущих с ним под одной крышей; поднялся, закрыл окно, присел на подоконник; прижал лоб к приятно–холодному стеклу, замер, да так и просидел до рассвета, глядя вниз на дно каменного замкнутого двора — «колодца», шутил Борис, и ночью, совершенно верно, чудилось Дэвиду, что на дне темного провала плещется, играя, потревоженная упавшей с крыши бадьей пахучая колодезная вода.

…Он дождался рассвета, оделся, слепил сандвич из ржаного хлеба и остатков клейкого сыра, сварил кофе кипятильником в стакане (Борис научил его, и он оценил способ по достоинству: большая кухня находилась очень далеко от его комнаты, а стол, на котором, разбежавшись, ждали внимания хозяина грязные сковороды, стоял в дальнем углу этой огромной кухни, и туда Борис не советовал лишний раз «показывать носа») и позавтракал стоя, но завтрак не насытил его. Он ощущал волчий, акулий какой–то голод и почти бегом пошагал в гимназию, мечтая о столовой, о пшенной или гречневой каше с маслом и молоком, с молоком или компотом. Двух–трех порциях каши, даже если и пригорела! Он бежал по Невскому, и каждый шаг его был длиною с полдома; бежал по набережной реки, которую все здесь почему–то назвали каналом, хотя была она обыкновенной рекой, петлистой и узкой; он огибал цветастую церковь, в которой все хотел побывать, но забывал о своем желании, стоило ему обогнуть ее и потерять из виду… Пробегая парком, он вспомнил, как давно (еще не начались репетиции) они шли здесь, споря о пьесе, — всегда только о пьесе! — и Света–маленькая отстала ненадолго, а он ничего тогда не понимал про себя (что же понимает он сейчас?) — и она ткнула его пальцем в подбородок и сказала как–то неловко, как будто с болью… почему она сказала тогда это?.. ведь было некстати, они спорили о театре… Она сказала, попав пальцем в самую середину его подбородка: «Ямка. У вас ямка на подбородке, Дэвид. Будете отцом девочек». Она сказала и убрала палец… Да. Света подбежала сзади, их стало трое, подбородку долго было горячо от того прикосновения… что, и сейчас горячо? Он потрогал подбородок. Парк кончился.

Дэвид увидел трамвай, догнал его в три львиных прыжка, вскочил, проехал остановку, но у моста сошел. Как ни хотелось ему есть, он не мог лишить себя удовольствия пешком перебраться на другой берег широкой реки, силе которой не уставал радоваться. Нева стальным своим простором будила в нем чувство, сходное с тем, какое испытывает молодой мужчина после бритья — не электрического, вслепую, а — опасного, требующего хорошей пены, внимательного взгляда и точной руки. Дэвид не брился еще, но стальная угловатая ширь свободной воды, острые края прибрежных льдин у низкого берега крепости и мыльный, кудрявый блеск крупной ряби вдоль гранитных набережных возбуждали его естество и давали ему ощущение чистоты и бодрости, как будто река делилась с ним толикой своей силы.

Он подошел к школе за полчаса

до конца второго урока. Сердце стучало от бега, который остановил он, лишь сойдя с моста. Поэтому сердце еще стучало. Ему было жарко. Войдя в вестибюль, он стянул через голову свитер (при температуре воздуха выше нуля Дэвид не носил куртки, обходясь одним свитером, надетым поверх футболки). «Holiday»9, — гласила надпись на спине (когда вечером ему на спину девочки привяжут черные крылья, надписи не будет видно. В крайнем случае он наденет футболку на левую сторону). Дэвид перебросил свитер через высокий барьер детского гардероба и отправился в столовую. В коридоре было пусто. На лестнице шумели первоклассники, ведомые «змейкой» учителем физкультуры. Столовая, или актовый зал, или — зрительный ждали Дэвида как мессию. Плюшевый занавес скрывал сцену. Сцепившиеся локтями кресла теснились у стены. Столы тремя длинными рядами тянулись от сцены к двери. Пахло горелой кашей. У дальнего окна, спиной к вошедшему Дэвиду сидела за чашкой холодного чая Светлана Петровна и смотрела на занавес. Дэвид свистнул. Она быстро повернулась. Коса хлестнула и ушла за плечо. Светлана Петровна хмурилась. На ней был черный свитер с брошкой у горла. Он подходил, что–то говоря, она хмурилась и смотрела на него испуганно. Он видел брошку и рисунок на ней: тройка красных коней, запряженных в сани, а в санях… Кто ехал в санях, обнявшись и спрятав лица, Дэвид не смог разглядеть, приближаясь медленно, как только мог. Он забыл о голоде, который привел его сюда. Запах каши напоминал запах свечного нагара. Красный занавес чуть колыхался…

— Как хорошо, что вы зашли сюда! — сказала Света Дэвиду. — Я не знаю, что делать! Света отказывается играть. Вернула костюм. Это ужасно.

И она заплакала.

* * *

Ничего ужасного не было в том, что девочка накануне премьеры отказалась от главной роли в пьесе, премьеры которой с завистью и нетерпением ждала вся школа. Но Дэвид, увидев слезы Мисс, ни на секунду не усомнился в том, что отказ Светы Тищенко — событие ужасное по своим последствиям. Дэвид был не из тех мужчин, кого могли напугать женские или детские слезы. Слава богу, он навидался их в детстве и юности, детских и женских слез по пустякам и всерьез. Плакали сестры, тихо и в голос, запершись и прилюдно, размазывая грязь по щекам. Плакала мать, когда заболел отец и врачи сказали… сначала Дэвиду, а он сказал ей, увеличив срок втрое, что осталось полгода. Плакала каждую субботу пьяница в его нынешней квартире, перемежая всхлипывания ругательствами, смысл которых был ясен и без услужливого перевода Бориса. Плакала дочь ее, пятилетняя замарашка, мимо которой Борис проходил, не замечая (только тогда, возмутившись равнодушием приятеля, Дэвид добился от него объяснений причин странных отношений между людьми, жившими за дверьми общего коридора). Плакали девочки–актрисы, если он грозил отобрать роль. Плакала Света Ти… Нет, слезы не могли испугать Дэвида, но — Мисс? Он точно знал, что она из тех женщин, кто никогда не плачет при мужчинах. Он знал это так точно потому, что такой была его сестра–погодок, милая его рыжая гордячка Бэкки, та, что в шестнадцать, когда обманул ее парень и Дэвид хотел прибить его, а она чуть не убила тогда самого Дэвида, а он ей бросил, жалея: «Ну, так и плачь теперь до утра, авось услышит и прибежит», сказала, иссохнув глазами, как пруд вмиг высыхает на пожаре, охватившем двор… сказала: «Чтоб я уронила хоть одну слезу для мужчины? Да я лучше умру, Дэвид, дурачок!» — и вот его Мисс была из таких, он это увидел сразу, в первый день, на первом уроке… Бэкки закусывала губу, не понимая, что ее обидели, и Мисс закусывала губу. Бэкки смотрела прямо в глаза, и Мисс… Нет, она не смотрела ему в глаза. Когда плачут, в глаза не смотрят. Странный факт. Он сам ни разу в жизни не плакал при людях и не мог проверить на себе. Она плакала бесшумно, и она была из тех, кто — никогда…

Дэвид понял, что означают эти слезы для него, для мужчины, которому позволено… Но уже некогда было думать о себе, и хоть ничего ужасного не случилось, он нахмурился озабоченно, взглянул по–мужски угрюмо, чтобы остановить, повернуть вспять слезы, катившиеся из ее глаз. Они катились быстро–быстро, срываясь на грудь, и он, удивляясь, что способен в неловкую эту минуту отвлекаться посторонним, считал набегающие одна на другую капли (три их упало в стакан с недопитым чаем, и там даже пошли круги по поверхности, как при дожде). Вдруг он испугался: что если она не знает, что плачет? Так бывает… Но она, конечно, знала, потому что, извинившись, вынула платок и промокнула глаза. — Так что случилось? — спокойно спросил Дэвид.

На косу он и не посмотрел. Света сама забыла про эту невозможную косу. Света Тищенко, сказавшая ей утром, что не будет играть (глядела в сторону и говорила тихо–тихо, чтобы не слышал класс), занимала все ее мысли. Она опять прокрутила в памяти утреннюю сцену (как иначе она может ответить на вопрос Дэвида?). Что же случилось… Такого, что она — женщина, сделанная из куска нетающего льда, не плакавшая ни от обиды, ни от боли, ни от…

Она могла плакать только от жалости. Но плакать от жалости было нельзя. Света знала, что плакать нельзя, и не могла остановиться. Самым ужасным в ее слезах казалось ей то, что, как поняла она, увидев Дэвида, вбежавшего в столовую с лицом, как у новорожденного ангела, что никого в мире не оставалось у нее, перед кем могла бы она заплакать.

Так что случилось?

— Что случилось, Светлана? Наверное, что–нибудь с ее матерью?

— Нет, нет — другое. Она врет, будто плохо чувствует себя, будто забыла роль… Врет, одним словом. И такая несчастная, когда врет, вы бы знали! Ведь это очень правдивый ребенок! Вы представляете, что это для нее — уступить роль Марине? Марина ее в грош не ставит и всегда дает понять, что Света бездарная, некрасивая и английский плохо знает… Я эту Марину!..

— Не горячитесь. Марина тут ни при чем. Вы пристрастны. Девочка капризничает, вот и все. Может быть, я ее чем–нибудь вчера обидел. Я бываю груб…

— Да! Вы ее отчитали за отсутствие костюма! А она не виновата, потому что это я велела ей пришить ленты к сарафану, и она не успела, да она и не знала, что состоится репетиция, а оправдываться Света никогда не будет, к тому же вы невозможный человек — на сцене… Прошу прощения… Поговорите с ней! Вы правы, это только каприз! Похвалите ее, польстите, будьте поласковее… ведь вы умеете, Дэ… У вас получится!..

— Сейчас же поговорю. Какой у них урок?

— Математика, третий этаж, тридцатый кабинет.

Поделиться с друзьями: