Мизери
Шрифт:
— Господи! — взмолился он. — Прошу тебя, сделай так, чтобы я ничего не понимал. Сделай это! Я не попрошу больше никогда. И я в тебя поверю — сразу, вот… Смотри!
Он открыл книгу с закрытыми глазами, наугад.
И снова этот сонет. Тот, что не дался ему десять лет назад. «Теперь, когда весь мир со мной в раздоре», — прочитал он и захлопнул том. Ничего не случилось. Она сжала руками его голову, приподняла и заглянула в глаза — как будто умоляюще? Или с упреком? Какой там был взгляд, какая улыбка, как долго длились ее наклон и осторожное, точное движение двух ладоней, скользнувших по полу, вмиг собравших в горсть белые листки и вернувших их на колени? Это — было?..
«Четырнадцать! — улыбнулась она, сосчитав. — Как раз на венок». — «Никогда не был так счастлив», — сказал он, зарывшись губами в ладони (бумага скрипела и кололась). «Что?» — спросила она.
«Что?» — «Не слышу!» — «Громче!» И потом, отложив стопку: «Тише, услышат…»
Игорь сунул в карман затрепанный том Маршака, невесть кем оставленный на скамейке Михайловского сада. С недавних пор он повадился сидеть тут в обеденный перерыв, предпочтя тощий бутерброд с пивом утомительным и слишком обильным обедам в компании коллег. Обеды оплачивала фирма, и многие русские сотрудники (из «старичков») уже пошучивали насчет неизбежной в скором времени смены гардероба, так «закормили» их патерналистски настроенные хозяева. Игорь тоже чувствовал, что начинает полнеть в талии, но это мало его беспокоило. С отъездом семьи он совсем махнул на себя рукой: ходил в старой куртке, перестал носить галстук, ленился менять рубашку и через день, а иногда забывал побриться. Последнее было слишком заметно, и он рисковал получить выговор от непосредственного начальства, если бы попался на глаза начальству высшего ранга. К счастью, весной Петербургский филиал компании находился в весьма
Ну, точно! Эту папку Игорь не далее как вчера передал на доработку в параллельный отдел. Он хорошо помнил узел, которым завязал на ней тесемки: тройной, заломленный… Разумеется, там не удосужились даже развязать папку. Он занял свое место у окна, распутал узел, раскрыл папку, покосился на кабинет Администратора, вынул из кармана томик Маршака, положил его перед собой, заслонив картонным бортиком, нашел тот сонет и в мучительной неподвижности уставился на его первую строку… Потом, ступив шаг, на вторую.
Дальше не пускала его память, ворочавшая внутренней речью, как дерево, сотрясаемое бесшумной бурей, ворочает корнями в каменистой почве на краю заброшенного сада, в разгаре весны, в начале лета перед вечерней грозой, ненастной зимой, нескончаемой, как утверждала метель за окном, этот мрачный мартовский снегопад, вращающийся, будто огромное колесо, будто зерно в еще не разогнавшейся мельнице! Сейчас там наддадут… Ветер… Или вода?.. Вода… Воды — на крылья! Воды!..
«Теперь, когда весь мир со мной…» «Теперь, когда весь мир…» «Весь свет…» Теперь, когда весь мир со мной, весь свет, Как десять лет назад, и десять весен, И столько ж зим, и девять белых лет, Как пальцев, сжатых в круг, и в теплой горсти, Как десять лет назад, птенцу, как мне, В жару и страхе, сомкнутые прочно, С мизинцем лишним, давят девять лет Теперь, когда весь мир… когда весь свет В твоей горсти, не пролит, свет молочный. Мой мир. Мое дыхание. Мой свод, Сведенный бережно. Как десять первых строчек. Теперь и неизменно. Белой ночи Перо в паденье, мой десятый год. Последний год. Излитый свет молочный. Излитый свет. Молочный зуб. Двора Бездонное дупло. Весь мир со мною. Мне десять лет. Жестокая пора. Я выпал из… Теперь, когда нас двое… Блаженство тесноты. Просветы сна. Зубчатый луч. Щербатый щебет; кладку Возводит память, выше, выше! Нам Не страшно пасть на камни, где–то там, Внизу, начнется жизнь паденьем сладким. Я выпал. При падении сломал Два костных выроста, перевернулся трижды, В булыжник клювом. Ранил клюв. Пищал, Закрыв глаза; прозрел, ничтожный, вижу: Нас тьма, зовущих мать. И свет под крышей. Нас тьма, зовущих. Масть у нас одна. Живой булыжник шевелится в муке. Все гуще тень от стен. Все ближе руки, Спасительный подъем, и от окна Чердачного, ладони мне раскрыв, Ты прянешь вниз. Мне десять лет. Я жив. Засеешь двор крупой и хлебной крошкой, На корточки присев, ко мне склонив Мальчишескую голову в беретке Коричневой. Я жив. Потрепан кошкой. Не трепещу в руках. И с низкой ветки Взираешь ты же… крылья распустив Шатром. Мне десять лет… Как десять лет Назад. Теперь. Когда… со мной… весь свет… В раздоре. Ты разлюбишь. Изменив, Забудешь. Треснет кладка. Сгинут десять Неплотных лет. Изменишь, разлюбив, Неплотный мир, прольется свет, и месяц Исчезнет щелью, скважиной замка. Погаснет свет за дверью. Имя, тая, Исчезнет той, что помнила, сплетая Венки из вянущих… Два выпало цветка, Два имени. Два жарких уголька — Два круглых глаза… Стон: «Не разлюбить…» Душа моя! Мой свет!.. Хотелось жить. Хотелось жить, и оттого, что сроки Не близились, пугая, но, страша, Нависли в неподвижности, намеки Ты втуне тратила, моя душа. Любовь моя! Как дивно вдоль ограды, Плющом цветущей, двигаться в тиши Вечерней по границе сада! Вон домик твой белеет; две души — Голубки по углам — моя услада. Гляди!.. Но смотришь вдаль, меня не слыша. Идем!.. Я онемел, я изнемог. Успей! Но с черепичной ветхой крыши, Шурша, скатился, стукнул лепесток. Взлетели, чу!.. Забылся сад; венок Упал в траву, лавиной — черепок За черепком — вниз потекли; нарядный Скат обнажен; как кровь, струится прочь Непрочный кров. Чугунная ограда Увяла. Это ночь. Все это ночь. Куда же ты? Наш срок еще не назван. Зачем спешишь с изменой? Не меня Ты губишь, милая, ступая раз от разу Все боязливей вдоль ограды дня. Ты босиком… По битой черепице… Порез глубок… Но — глиняная пыль — В тебе сухая кровь, она крошится, Как темный хлеб. Как корм. О, глина — гниль — Глупец! Так я не там тебя водил!.. Сюда — назад — немедля — по границе Другой!.. Но тоже звук: «Когда со мной Весь мир…» Изменишь ты. Ну так скорее! Не медли, горлинка, душа, о ангел мой! Теперь же, здесь! Пусть ночь умрет, седея Безрадостно; линялым полотном Прильнут рассветы летние; покроет Ненастье сад, тебя и память… Дом — Вот он, но в нем не жить. О, даже в нем, Последнем уцелевшем, нас не двое. Лишь ты. Снижаясь над двором, парит Голубка–день, но где птенец чепрачный, С пятном на темени, молочный — твой? Зари Ненастной млечный свет в окне чердачном?.. Но топчут двор сироты–сизари. Твой топчут корм сироты–сизари. Их клювы — раны. Сникли, неподвижны, На шеях сломленных головки. Говори. Рассказывай, как было. Не увижу Тебя, но голос твой еще слыхать Мне, стаей той прибитому к забору. Летать — увы! Но все ж перелетать Способен я! Голубка, целовать Их всех — зачем? Кормить их без разбора: Чужой ли, свой? Поить из клюва в клюв, Цедить по капле жизнь… Да впрок ли это? Нет, повтори! Еще целуй… «Люблю» — Пропой — пролей — в меня: «Как дальним светом Зари не развести молочный мрак…» Заре не развести полночный мрак. Я соскребу тебя, до сердцевины Я доберусь. Ты… скользкая кора, Ты липкий свет, ты страшная пора Весенних лун. Ты медной половина Полушки. Ты!.. Сочти ступени вслед Спине бегущей; звоном неслышимым, Мышиным писком — задержи! Монет Была полна, но не удержит горсть. Вслед спинам всем, тишком — неустрашимо! Была полна, но не удержит горсть. Ущербная луна, незваный гость, Любимый гость, неведомый досель. Обманный март, заигранный апрель. Бездомный Март! Отверженный Апрель! Стучи, бей — жги, отпетая капель! Плачь, сыпь! Злоумышляй, но помни срок: Весна. А дальше сушь. Через порог Поспешный разговор, щелчок замка, Спиной к спине — двойное изваянье, Непрочный шаг, но прочь… Издалека Еще хлопок, и медлит не рука На ручке двери, а сама… Прощанье — Не казнь и не прощенье. Знаю, кровь Из слабого пореза бледных снов Мне не окрасит… Обращенье — ров. Мост поднят. Медлит не рука — любовь. Любовь моя. Я не хотел прощенья. Голубка, горлинка — хотел! хотел!!! Ты целовала–ворковала, пела Нам с низкой ветки. Не спала. Бледнела На облаке улыбка. Слабый белый Снег сыпался на двор, и легкий твой Бессмертный пух парил над головой Моей. Я здесь один, а те Перелетели, двор переменили, С увечьем свыклись, топчут снег, по крошкам, По жирным хлебным россыпям… немножко… Еще немножко… Так… И так… «Твой зоб Уж полон, милый…» Так же нас кормили И во младенчестве… Зачем они топтали Твой хлеб, твой снег? Бессильны взять, но взяли… Бессилен взять, но взял. За то, мой Бог, Душа моя, в потемках истекая Утробной кровью, расплатилась в срок, Теряя память, памятью теряя Меня, как я весь свет, мой ангел, пыл, И жар, и сень крыла, и пух подкрылья, И писк птенца, и мраморную пыль Скрипучей скорлупы — и скорлупы Сыпучий мрамор — жар — под пухом… пылью… Под скользкой кожей… под… А-а! Везде! Под шарфом… в рукавах… Я плачу? — нечем! Мне нечем жить! О Мать! Мой слабый зев, Мой детский клюв нежны. Мой голод вечен. Мой голод вечен. Жар неутолим. Мой жар неутолим. Когда весь мир — Двор замкнутый, вслепую перелеты, И мир, очнувшись, — сад, и сад — клавир Заснеженных стволов и просит ноты Затверженных слогов пересыпать С листа на лист, канона, как ограды, Держась, бегом, вдоль улицы, звучать Чугунным шорохом… Мне утро без отрады Дороже вечера надежды, снегопада Ночного смерть отрадней жизни. Бремя — Пятно на темени, молочный мрак тоски У выхода обвалом с ветки, время, Приму, перелетев туда за всеми, По такту, по глотку, как корм с руки. По такту, по глотку, за часом час, К последнему пределу до границы Забвения, покуда не угас Чердачный луч. И я тебя не спас. И ты умрешь, и ты сомкнешь ресницы Чугунные. Крылатые мосты Разведены, трепещущие брови Замрут в тоске признания. И ты Поймешь: уже конец. И первой крови Последняя не вспомнит, убивая, Как родовая боль, сквозь десять лет Сочится, точит камень, топит след, Плывет зарей и гибнет, истекая, Теперь, когда весь мир с тобой. Весь свет.DIRECT SPEECH. COMPLETION (10)
(прямая речь; окончание)
Света возвращалась домой в кромешной тьме. Ни один фонарь на площади не горел, и только слабый отсвет от зашторенных окон на сером снегу газонов помогал ей не терять дорогу. Она безумно устала, к тому же на выходе из гимназии у нее сломался каблук, и она уже не шла, а плыла, как челнок в бурю, какими–то нырками, а не шагами продвигаясь вперед.
Подходя к дому, Света еще издали заметила высокого мужчину, расхаживающего взад–вперед возле ее парадной. Усталость не помешала ей испугаться. Она вздрогнула и остановилась. Остановился и мужчина. Он глядел прямо на нее, но не был похож ни на кого из тех, кто мог бы ожидать ее тут в этот час. Света успокоилась. Мужчина — молоденький, незнакомый — улыбнулся как–то по–детски, только что она подошла к нему, и так же смешно, по–детски оглянулся на дверь Светиной парадной. Дверь распахнулась. Оттуда навстречу Свете выбежала высокая полная женщина в платке и мужской куртке подпояской. Она была похожа…
— Светка! — сказала женщина. — Как ты поздно с работы! Мы уже три часа…
— Ася… — Света не верила глазам. — Как же? Почему не позвонила?
Она оступилась и чуть не упала. Взрослый мальчик подхватил ее сзади:
— Здравствуйте, тетя Света.
— Павлик?.. Ты стал великаном… Ну, пойдемте, пойдемте…
— Какой этаж? — спросил Павлик и побежал вверх по лестнице.
Женщины вошли в лифт. Тут одна из них заплакала бесшумно, смахивая мелкие слезы варежкой. Света, уже пришедшая в себя от неожиданности ночного приезда людей, которых давно не существовало для нее в реальной жизни, окончательно поверила, что плачущая немолодая женщина в платке и мужской куртке — это Ася Кирсанова, единственная ее подруга, та, что в последней новогодней открытке приписала на полях, косо: «В будущее я смотрю с ужасом». А Света забыла поздравить ее с Новым годом, и вот они уже проехали третий этаж, и лифт сейчас остановится, и — господи! — какой длинный, какой невозможно длинный этот день! Наверное, он так никогда и не кончится…
— Что случилось? — спросила Света, когда остановился лифт, и дала Асе платок.
— Ты только не волнуйся, — переставая плакать, прошептала Ася. — Мы не очень надолго… Я боялась, что ты переехала. Больше нам не к кому, Светка. Похоже, ты наша последняя надежда.
— Да что случилось?! — рассердилась Света, выталкивая Асю из лифта.
Павлик топтался на площадке и глядел на них, улыбаясь натянутой взрослой улыбкой.
— Тихо, — сказала Ася, оглядывая площадку. — Павлик, он…
— Я — дезертир, — сказал Павлик очень громко. — Тетя Света, я дезертировал из рядов российской армии. Я к вам приехал скрываться от карающей руки закона. Не прогоните?
— Тихо, Павлик, — сказала Света, отпирая дверь. — Ничего страшного не случилось еще, чтоб так орать. Проходите, мойте руки. Сейчас будем ужинать. Я ничего не ела целый день.
— Мы всего привезли, — заторопилась Ася. — Ах, боже мой, сумка! Павлик, быстро вниз за сумкой! Нет, я сама, сейчас! — Она рванулась на площадку.
Света удержала ее:
— Не сходи с ума. Чего ты боишься? Его тут ни одна душа не знает. Иди принеси сумку, Павел.
Мальчик побежал за сумкой и вскоре вернулся. Света включила телевизор. Начинался ночной выпуск российских «Вестей». Диктор перечислял сюжеты предстоящих пятнадцати минут эфирного времени.
— Выключи, — попросила Ася. — Не могу всего этого слышать. Как ты живешь? — Она оглядела комнату. Мамина кровать стояла неубранная. На полу лежала раскрытая книга. — Все так же.
В коридоре под ногами хрустело. Света включила свет.
— Что у тебя с зеркалом?.. Павлик, не разувайся!..
— Не знаю, — совсем не удивилась Света, поглядев на разбитое трюмо. — Утром все было в порядке. Наверное, само. От старости. Это еще довоенное… Или…
— А где Полина Алексеевна? — спросила Ася и стала распаковывать сумку.
— Мама умерла летом.
— Рак?
— Рак.
Они поговорили о том, где похоронили Светину маму, и об Асиных родителях, которые умерли еще раньше. Павлик слонялся по комнате, пока его не позвали ужинать. Ноги его не помещались под маленьким кухонным столиком. Мать сунула ему тарелку в руки и прогнала обратно в комнату, к телевизору. По телевизору теперь показывали американскую комедию. Ася почти ничего не ела, а Света уплетала гречу, перемешанную с Асиной тушенкой, за обе щеки. Она с детства обожала тушенку.
— Добавки, Павлик? — крикнула Ася сыну.
Павлик принес пустую тарелку, покачал головой и встал в дверях, прислонившись к косяку.
— Мне добавки! — сказала Света, подмигнув Павлику. — И можно без хлеба.
— У вас в Петербурге грузчиком можно устроиться без прописки? — спросил Павлик.
— Иди в комнату, — приказала мать. — Закрой дверь.
— Павел, пожалуйста, — жизнерадостно сказала Света, облизав с двух сторон ложку, — пока чайник не закипел, подмети пол в коридоре. Веник и совок в углу. Руками только не трогай, а то порежешься.