Млечный путь (сборник)
Шрифт:
Ел он то же самое, что и Шкет. А женщина так же стояла возле печки. Поев, он сказал буднично спокойно, словно задолго до этого все обсудил с гостем и получил его согласие:
— Для начала вычистишь хлев — вилы в углу, трехрогие. Потом наколешь дров — топор даст Мария. Когда закончишь, скажешь — поедем за сеном.
Сказав это встал, нахлобучил малахай и шагнул через порог.
— А если сбегу? — вдогонку крикнул Шкет и ужаснулся сказанному: сейчас снова запрут в чулан!
Но хозяин даже не удостоил его ответом. За него ответила женщина:
— Иди и делай, что он велит.
— А если я не хочу?! — вскричал Шкет.
Так с ним еще не разговаривали.
— А
— Закон тут для всех один, — сказала женщина. — Зовут его Филимоном, Филимон Евстигнеевич, а кличут Январем. Он тут хозяин, и мы должны его закон исполнять.
— Я на ОЛП хочу! — закричал что есть силы Шкет. — Отправьте меня на ОЛП! Не имеете права, я — беглый. На хрена мне ваш хлев! Чистите его сами!
— Это уж как он решит, — тихо сказала женщина. — А только сам подумай, что лучше — жить здесь, покудова не найдут, и сытно есть или в кандее загибаться на голодном пайке. Еще неизвестно, доведут ли тебя до твоего лагеря. Может, забьют дорогой, как того беглого…
— Какого беглого? — спросил, едва шевеля губами Шкет.
Что, если эта баба видела, как потрошили Мохнача, как овчарки рвали его еще живую плоть?
— Какого беглого, когда? — спросил вторично и опять не получил ответа.
Вместо этого женщина повернулась к нему спиной и ушла за занавеску, что висела на веревочке возле печки. Судя по всему, она там и жила.
Обессилев от собственного крика, Шкет сел на лавку и задумался. Так ли уж нужно ему теперь держаться за придуманные кем-то воровские «законы»? Скольких товарищей погубили они своей железной нелепостью, сколько крови пролилось в зонах при разборках воров и сук. А сколько людей ушло из воровской жизни, наплевав на «законы»! Слышал Шкет — живут теперь как люди; работают, кто освободился, семьи завели, детишек… Почему такие, как он, должны всю жизнь кантоваться на нарах?
Еще в лагере такие мысли все чаще приходили к нему, и виной тому — дружба с политическими. Умеют они разбередить душу, вывернуть ее наизнанку, а потом слепить, но уже иначе, так что сам себя не узнаешь.
Он посидел еще немного, потом встал и побрел в хлев. Никогда прежде ему не случалось убирать за коровами. Однако не доводилось и пить молока, которое ему очень понравилось.
Он нашел вилы и стал прилаживаться к ним. Даже раза два ткнул остриями в навозную кучу, но через минуту бросил это занятие и задумался. В лагере, если какой-нибудь начальник пытался заставить его работать, он с легким сердцем шел в БУР и кантовался там до конца отпущенного срока. Затем выходил и забирался на свое место в бараке; грелся возле печки, если дело было зимой, или загорал на солнышке у барака, если стояло лето.
В картотеке нарядилы такие, как он, числились постоянными отказниками, и опытные начальники к ним не приставали. Здесь, на безымянном хуторе, его, похоже, никто принуждать не собирается, однако и куска хлеба не дадут просто так.
Он снова взялся за вилы, с трудом поддел тонкий пласт навоза и стал его выносить из хлева, но ручка вил повернулась в его руках, и пласт шлепнулся посередине прохода.
— Левой у железки крепче бери, а правой дави на бедро, — услыхал он за спиной.
В ярком свете дня казавшееся старым лицо женщины помолодело, к тому же она больше не куталась в черный платок, а откинула его на спину и разбросала волосы по плечам. Взгляд ее был смелым, а губы улыбались.
— Слабый ты. На мужика не похож. На подростка смахиваешь. А поди, уж за тридцать.
Он не сказал, что она ошиблась больше чем на десять лет. Стоял, смотрел в раскрытые ворота. Где-то там
за таежной грядой его родной ОЛП, а в нем знакомые нары и теплая печь рядом, и кореша сидят поджав ноги и самозабвенно режутся в стос [36] .Интересно, вспоминают ли о нем? Наверное, вспоминают — на стене, на побеленной печке, на голых нарах — всюду его стихи. Но, скорей всего, вспоминают не как о живом. А он, вот он — живой и здоровый, ковыряет навоз в хлеву у куркуля и ждет сытного не лагерного обеда.
36
Карточная игра.
Он опять попытался поднять пласт навоза, и тот снова упал. Так бы продолжалось, наверное, долго, если бы женщина не подошла и не отобрала вилы.
— Придурок лагерный! — только и сказала и принялась сноровисто кидать пласт за пластом в растворенные настежь ворота.
Коровье стойло очищалось на глазах. Чтобы не мешать, Шкет отошел в сторонку, присел на корточки. Она отбросила вилы, села на охапку свежего сена и жестом приказала ему сесть рядом. Достав кисет, умело свернула цигарку, закурила. Шкет сглотнул слюну — он не курил с того часа, когда рванул из лагеря. Главное, чего нельзя делать беглецу, — это курить, пока не оторвался от погони. Собаки не просто идут по следу — след можно и табачной пылью посыпать и вдоль речки пройтись — они еще нюхают воздух. У лагерников, в отличие от вольняшек, особый запах. Новый человек, и тот его слышит. Правда, с близкого расстояния. Собака же чует его за километр, а тут еще цигарку какой-нибудь придурок засмолит…
Но Шкет не курил еще и потому, что потерял кисет в тайге. Единственный карман, и тот дырявым оказался.
— Почему ты меня никак не зовешь? — вдруг спросила женщина. — Знаешь ведь, что Марией зовут. Чудно.
— Чего тут чудного? — выдохнул он, с жадностью глядя на кончик ее цигарки, огонек которой все приближался и приближался к перелому: еще минута — и просить покурить будет поздно.
— А то чудно, — она всем телом повернулась к нему, — что только здесь меня моим настоящим именем звать стали. А прежде я была Машка, как корова у Филимона. В тринадцать лет под мужиков начала ложиться. В детдоме росла, родителей не помню.
— Что? Вас в детдоме не кормили? — спросил ошарашенный ее неожиданным признанием Шкет.
Он всегда считал, что бабы становятся проститутками с голодухи.
— Кормили. Как не кормить? Только кроме кормежки у нас ничего больше не было. Одежда вся казенная, одинаковая. А нам хотелось и платье получше, и ленту какую в волоса…
— И ты слиняла, — догадался Шкет.
Она кивнула:
— Не одна, а с подружкой. Она все своим отчимом хвасталась. Говорила, будто добряк он, ласковый, примет, и накормит, и на работу устроит.
— Ну и как, принял?
Она странно на него взглянула и еще непонятней ответила:
— Еще как принял! Падчерицу, похоже, не тронул, а ко мне в первую же ночь влез — мы на сеновале спали. Я девчонкой была, детдомовкой. Много ли во мне силы… Короче, стала я его любовницей.
— А подружка? Она куда глядела?
— А ей что? Отчим из рейса продукты привозил, она сыта была, чего еще? Одел он нас… — она помолчала немного. — Да и привыкла я к нему, первый мужчина все-таки…
Дрожащими пальцами она свернула вторую цигарку. Не глядя, бросила кисет Шкету. Он с наслаждением закурил и растянулся на мягком сене. Ему нравилось, что она рассказывает откровенно, значит, доверяет, и что теперь он не один на этом хуторе бродяга и неудачник.