Мне 40 лет
Шрифт:
— Вам не нравится? — огорчилась хозяйка при экскурсии по квартире, ей ужасно хотелось в нашу.
— Мне всё равно какие комнаты, потому что я в принципе хочу жить только здесь.
Переезжать было трудно. Дети возмущались: «Ты отнимаешь у нас нашу малую родину!». Имелись в виду лесные тропинки, деревья, пригорки, прелесть и тяжесть жизни в спальном районе.
Глава 25. ПЕРЕЕЗД
Любимая соседка Инна всё-таки уезжала в Израиль. Мы уже прошли многоступенчатые стадии споров и ругани о том, в какой стране надо жить и растить детей, и из дискуссионной зоны ситуация переходила в денежно-вещевую. В день отъезда в доме шла дикая пьеса. Иннин муж стоял посреди квартиры на стремянке и декламировал о погубленной карьере и смысле жизни, махал рукописями и
Иннина мать надменно сидела в позе сфинкса, сообщая, что она передумала ехать в Израиль, поскольку там нет её любимой краски для волос, и возмущалась невозможности взять с собой диван, ведь он такой удобный и она так к нему привыкла. В диване ей было бестактно отказано, и, видать, она в сердцах его сглазила. Бедное ложе купила Лена Эрнандес, отвезла на микроавтобусе на Украину и поставила на зиму в моём сельском доме, откуда он был цинично вынесен аборигенами вместе с остальным содержанием обиталища.
Инна сомнамбулически бродила по квартире и горстями ела таблетки. Вусмерть перепуганные бледные дети вопросительно глазели на взрослых в надежде получить от них хоть какие-то распоряжения. Я с кем-то из Инниных друзей бегала по квартире, тупо связывая, запихивая и засовывая всё, что связывалось, запихивалось и засовывалось, по коробкам и чемоданам. Всё это сладкое нажитое московской семьёй за несколько поколений, с вазочками, салфеточками, памятными сувенирчиками, заполнявшее восьмидесятиметровую квартиру.
— Машуня, зачем вы это делаете? Они ведь никогда этого не пропустят, — отговаривала Инна, мерцая слезами. Сакральное «они» обозначало сразу обе таможенные службы, мифологически окрашенные чёрной краской. Конечно, ни одной былинки никто не тронул, и всё благополучно доехало до Хайфы. Выезжая, мои друзья чувствовали себя тремя поросятами, за которыми гонится серый волк, жизнь в совке согнула их так, что и уезжали-то униженно, всё время чего-то боясь, хотя ворота были открыты шире некуда.
Утром средней Инниной дочери, красавице Дине, мальчик принёс букет великолепных роз. Вечером, когда семья была отправлена, мы с мужем, убирая мусор, увидели, что розы скукожились и почернели. Никогда в жизни мне больше не приходилось видеть столь быстрого истощения цветов энергетикой человеческого напряжения.
Убедившись в том, что семья Гвинов благополучно приземлилась, я должна была раздать всю проданную мебель и разобраться с квартирой. Эта элементарная для нормальной страны процедура окрашивалась в моем отечестве шекспировскими страстями.
Собственно, в Москве у Инны оставался брат, но это был суетливый мерзавец, на судебном процессе против которого я даже проходила свидетелем. В приступе ярости он однажды отхлестал старую мать телефонным шнуром, после чего Инна забрала её к себе в предынсультном состоянии. Перед отъездом в Израиль старуха-мать, конечно, простила любимого сыночка, и он активно наведывался во вверенную мне квартиру с целью чем-нибудь поживиться. Однако я твёрдо выполняла Иннино распоряжение «не отдавать ни пяди земли».
Вторым видом штурмовиков были люди, требовавшие выкупленные шкафы и диваны, не дожидаясь приземления израильского самолёта. Третьи оказались самыми опасными, им надо было захватить опустевшую квартиру, забаррикадироваться в ней на время войны с Моссоветом и легитимизировать её с помощью судебной казуистики. Они всё-таки ещё были совки и боялись идти на взлом, но были готовы ко всем формам подкупа. Как держательницу ключей, меня настигали в метро, во дворе и по телефону, обольщали материально и сдержанно угрожали. Целых две недели я чувствовала себя золотой рыбкой, способной исполнить самое заветное. Умнее всех поступил мужик с шестнадцатого
этажа, он привёл меня в свою аварийную квартиру, в которой в течение десяти лет по стене струилась вода, и показал маленькую дочку с астмой и толстую папку переписки с властями. Случайно попавшая на штатную должность феи, я, конечно, отдала ключи ему.Судьбе было мало Инниного отъезда. Уезжала и Ритка. В ней не было Инниной трагической глубины, она эмигрировала с громким птичьим щебетом и набором образных страшилок о том, как мы все здесь погибнем. Ближе к отъезду даже начали портиться отношения, они с мужем оказались из тех выезжающих, которые назначают врагами всех, кто не вступает в их партию. Рассказы о безукоризненной распахнутости Голландии ко всему русскому Ритка играла как пронзительные чеховские монологи. Если б я по этой самой Голландии только что не ездила в Англию, искушение непременно закралось бы в моё сердце.
Как всякая средняя артистка, недополученные в театре роли она отыгрывала в жизни. В своё время я сломалась на этюде, привезённом с похорон ее отца. Ритка, рыдая, рассказала как да что, потом выпрямилась, встала в центр комнаты, вытянула руку вперёд и сказала свистящим шёпотом: «И вот я бросаю в могилу ком земли…» — у меня мороз побежал по коже. Через неделю она уже забыла, кому что рассказывала, повторила на бис, выбежала в центр комнаты на тех же словах, свистящий шёпот про ком земли стал частью жёсткого эстрадного номера, я еле сдержалась, чтоб не зааплодировать.
В итоге Инна работает в Израиле бебиситором; а Ритка разошлась с мужем, не потянувшим эмигрантских невзгод, и работает в Голландии массажисткой. Верка вышла замуж за преуспевающего американца, родила дочку и за десять лет так и не нашла достойной себя работы. Из записной книжки ежемесячно выбывали новые и новые московские телефоны. Казалось, вот пришли перемены! Вот наше время! Но друзья, до этого вместе со мной ненавидящие советскую власть, боялись перемен больше советской власти. Как говаривал Мирабо: «Переход от плохого к хорошему часто бывает хуже, чем само плохое».
На пути в Англию мы поболтались в Варшаве. Там я сдуру купила, не успев померить, роскошные джинсовые сапоги. Они оказались на размер меньше, и я повесила на универсаме объявление «Меняю джинсовые сапоги 36 размера на что-нибудь полезное или забавное». Подобными воззваниями были завешаны все заборы — деньги в этот момент ничего не стоили, и люди ориентировались на натуральный обмен.
По сапоги пришла девушка, чуть моложе меня. Такая милая филфаковка в сильной истерике по поводу приближающегося отъезда с детьми в Америку. Муж, немолодой художник, оставался здесь, а она бежала спасаться не от трудностей переходного периода, а от сниженной в ходе брака самооценки. Сапоги были точно на неё.
— Я готова предложить в обмен на них кофемолку, — сказала филфаковка.
— Но у нас никто не пьёт кофе, — пожала я плечами.
— Ну, пожалуйста, мне это так важно. Я прилечу в Америку и сойду по трапу в этих сапогах! И у меня начнётся новая жизнь! — канючила она.
— Кофемолка так кофемолка, — сдалась я, они все так сильно мучались по поводу отъезда, что генерировали чувство вины у остающихся.
Я отдала сапоги, а за кофемолкой мы с мужем собирались зайти к ней вечером, гуляя с собакой. Она жила в одной автобусной остановке от нас, в такой же башне, окна смотрели друг на друга, и, стоя на балконах, можно было перемахиваться флажками. В квартире была та самая аура, от которой чернеют и жухнут за день цветы. Коробки с детскими игрушками, стопка книг для разрешения на вывоз и т. д. Она металась от стены к стене, торопливо исповедуясь нам как свеженьким слушателям, смахивала слёзы и искала кофемолку в завалах одежды. Но дело было не в этом… Дело было в том, что я совершенно отчётливо понимала, что уже была здесь, хотя, клянусь, никогда в жизни не переступала порога не только этой квартиры, но и асфальта этого квартала. Я понимала, что почему-то уже знаю эти вещи, этот воздух. Эти картины на стенах, этот порядок книг на полках.