Мне 40 лет
Шрифт:
Она была человеком способным, обаятельным, глубоко несчастным в браке, задавленным родителями и демонстрировала все признаки потребности стать самостоятельной. Мы подружились, задружили детей и образовали вокруг себя драматургическую компанию. Мне компания была нужна потому, что я в принципе люблю работу в команде. Ляле — потому что семейный клан держал её у плиты, отводя место в литературном лепрозории для детей писателей. Остальные комфортно обернулись вокруг нашей дружбы.
Это был странный тандем, мы дополняли друг друга. Я была нагла и откровенна, Ляля — вежлива и лжива, я была возвышенно непрактична, Ляля — изысканно прагматична. Меня сильно занимали мужчины, Ляля строила из себя викторианку, боялась мужчин, боялась собственной сексуальности,
Положение молодой драматургической поросли в этот момент было причудливо. Ещё работали механизмы советской писательской последовательности: Совещание молодых писателей, столичная премьера, вступление в Союз писателей, богатство, слава, погоны классика и литфондовский соцраспределитель, гарантирующий всё, вплоть до могилы под переделкинской сосной.
Я уже прошла три первых ступеньки, попала в список столичных авторов, написала девять серьёзных пьес, но сезам театральной жизни не распахивался, все билеты в вагон были уже проданы. Я была изолирована от театра.
Кастрированная стариками, пришедшими ещё после войны главными в московские театры, молодая режиссура искренне не умела ставить драматургию своего поколения. Художник может говорить о современности, только став внутренне состоятельным, но старики-режиссёры прожившие длинную жизнь в совке, и целиком уже из неё состоящие, гнобили молодняк и искусственно создавали ему условия жестокой цензуры. Уже отменили главлит; уже министерские чиновники, страшно испугавшись, что разойдутся с новой «идеологической линией», начали пропагандировать пьесы, написанные чистым матом или про голубых. Но пожилая режиссура стояла насмерть, и свободный молодой режиссёр, свободно ставящий про свое поколение, оскорблял этическое чувство главных режиссёров, как оскорбляет старую деву вид пары, занимающейся любовью.
Вместо партийных и исторических пьес сцены страны наполнились Мрожеками, постановками Евангелия и мелодрамами с отчётливыми половыми актами. Герой любовник, прежде игравший секретаря парткома и молодого Ленина, переквалифицировался в Иисуса Христа в утреннем спектакле и отмороженного насильника в вечернем. Утренняя дева Мария бегала по сцене голой вечером, практически не меняя грима. Театры пустели, потому что зритель хотел смотреть о своих проблемах, но моё поколение не ставили, а драматурги постарше либо замолчали вовсе, либо начали писать неадекватную галиматью.
Собравшись в компанию из семи человек, мы решили пробиваться и начали вместе попадать на мероприятия, предполагающие приоткрытую к успеху дверь. Первым мероприятием был семинар драматургии в Любимовке, организованный двумя пожилыми тётеньками. Одна — бывшая чиновница Министерства культуры, которая в своё время объясняла мне, что нельзя писать пьесу про аборты, а второй оказалась бывшая редакторша советского драматургического сборника, не напечатавшая именно эту пьесу.
Теперь, оставшись не у дел, они выбили деньги на семинар, дабы поддерживать ту самую драматургию, которую сами же и гнобили до 1991 года за государственную зарплату. Надо сказать, в театральных инстанциях до сих пор мало изменились кадры, и люди, прожившие жизнь, не имея ни малейших профессионально-эстетических критериев и дифференцируя тексты с точки зрения верности режиму, были отправлены в плавание по новой жизни. До сих пор они выглядят примерно как палачи, устроившиеся на работу пластическими хирургами в области головы и шеи.
Тётеньки были стандартными советскими монстрами, не хуже и не лучше других в своём ремесле, и писательское дарование занимало в их системе ценностей совершенно абстрактное
место. Логичнее было бы тётенькам заниматься количеством номеров, автобусов и котлет на обед, но они изо всех сил имели собственное мнение и излагали его на обсуждениях, когда семинаристы услужливо кивали головами, сдерживаясь, чтобы не прыснуть со смеху.На первый семинар тётеньки набрали всех подряд и так испугались провинциально-почвенных деклараций, что выделили лучшую ложу нашей компании, немедленно подмявшей на обсуждениях плохо образованных, плохо пишущих и плохо говорящих патриотов, вскоре наполнивших ряды черносотенно ориентированных писательских объединений. К тому же компания наша выглядела прежде несколько запрещённой, а тётеньки действовали по принципу «и он сжёг всё, чему поклонялся, поклонился всему, что сжигал».
Первый семинар проходил в огромном комсомольском доме отдыха близ деревни Свистуха, и старшее поколение вело там себя странновато. Людмила Петрушевская, получившая преподавательскую вольницу в ГИТИСе, перенесла оттуда свои малограмотные психодраматические опыты, в ходе которых заставляла присутствующих выходить на сцену и имитировать диалог «о самом главном, посмотрев внутрь себя». Бедные молодые драматурги, не смея отказать известной писательнице в таком странном удовольствии несли околесицу, выпяливались в центр зала, страшно комплексуя и густо краснея.
Госпожа Петрушевская объяснила, что мало понимает в психодраме и никогда не читала отцов психоанализа, но ей всегда интересно, как люди будут выходить из положения в такой ситуации. Чем живо напомнила мне младшую Ларисину дочку, отрывающую мухам крылышки и пускающую их бродить по стеклу.
— Марина, — говорила я. — Так нельзя делать.
— Но мне же интересно, — отвечала юная натуралистка.
Кроме того, Людмила Стефановна публично клялась, что надвигается фашизм, не надо обольщаться реформами и вообще пора накрываться простынёй и ползти на кладбище. При этом была одета из дорогих европейских магазинов и приехала с дочкой, с дочкиной учительницей французского и дочкой учительницы французского.
Все они разместились в лучших номерах, а молодые драматурги, на которых, собственно, и были выданы деньги налогоплательщиков, ютились в номерах по двое.
Известный театровед, бывший главный редактор журнала «Театр» Юрий Сергеевич Рыбаков, снятый за то, что в застой напечатал пьесу Эрдмана, тоже обещал немедленный военный переворот. Не слишком спорил с ним и Михаил Михайлович Рощин, активно переживающий недавний публичный выход Окуджавы из партии: «Я ему говорю, Булат, мы можем выйти и партии, но партия из нас уже никогда не выйдет».
Экзотических фигур было полно и среди молодняка. Молодой врач, с чудовищной пьесой, обязательно находивший среди персонажей чужих обсуждаемых пьес закамуфлированного еврейского мальчика, который вырастет и сделает революцию. Девушка Лина из Сибири, вместо рецензии на прочитанный текст на всех обсуждениях читающая собственные запредельные стихи. После пьесы, в которой звучали слова «оргазм, импотент и половой акт», Лина со слезами на глазах прочитала стихи о нравственном облике советского человека. «Не надо строить из себя на букву «Ц»! — сказал на это Рощин, и обведя глазами присутствующих, меланхолически добавил: — Мы тут все уже давно не «Ц»!» После чего Лина с группой поддержки, состоящей из патриотически-почвенно настроенных девиц, оскорбленно выбежала из зала, хлопнув дверью.
Был и узбек, народный депутат, устраивающий ежедневные банкеты, дабы смягчить обсуждение достоинств собственной пьесы, в которой молодая женщина, родившая без мужа, защитила свою честь убийством новорожденного. Он приехал со свитой, накрывавшей столы. Несмотря на выпитое и съеденное, пьесу разнесли в пух и прах, и обиженный автор сказал: «У нас в Узбекистане очень плохой консервативный театр, и поэтому пьеса, которая кажется русским плохой, для нас очень хорошая. Кроме того, вы тут все пишете левой ногой, а я пишу сердцем». И уехал, обиженный. На чёрной «Волге».