Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мне скучно без Довлатова
Шрифт:
Б. Ахмадулина, Е. Рейн. Роттердам. 1990
продай подшивку мне журнала «На посту», о, вознеси меня в такую высоту! Продай цилиндр и фрак, манишку и трико, и станет мне опять свободно и легко, как было там тогда на Лиговке моей, вы просто берега двух слившихся морей. На Лиговке стоит пятидесятый год, и там душа моя по-прежнему живет, там нету ничего, на Ватерлоо — есть, поэтому привет Голландии и честь. Гуляет Амстердам, и красные огни мерцают по ночам, забудь и помни ты, лучший городок, в котором я бывал, там я пропасть бы мог, но видишь — не пропал. И вот в последний раз зашел я в Рейксмузей, и стал бродить-гулять по залам, ротозей, и вдруг — остолбенел — какая ерунда! Здесь Ася на холсте, вот это да — так да! Здесь у окна ее Вермеер написал, но диво — кто ему детали подсказал? Такой воротничок, надбровную дугу! Но дальше я —
молчок, ни слова, ни гу-гу.
Что Вена, что Париж, Венеция и Рим? Езжай-ка в Амстердам, потом поговорим.
* * *
Покуда «BMW» накатывает мили, скажи, моя судьба, тебя не подменили? Лети, моя судьба, туда на Купертино, какая у друзей хорошая машина! Какой стоит денек, какая жизнь в запасе! Выходит на порог не кто-нибудь, но Ася. Вот скромненький ее домок в два миллиона, и легкий ветерок породы Аквилона. Скользит рассветный час по нашим старым лицам… Что Купертино нам, туда, скорей к столицам, Лос-Анжелес дымит, сверкает Сан-Франциско, пространство — динамит, а время — это риска, которой поделен бикфордов шнур судьбины, какие у друзей хорошие машины! Неужто ты ведешь свой кадиллак вишневый, неужто Данте — это я, а ты Вергилий новый? А впрочем, это так, а впрочем, так и надо. Виват, мой кавардак, победа и блокада. Все это ничего. Ни спазма, ни азарта, и вот взамен всего — ухмылка Леонардо. Но как тебя сумел так написать Вермеер? Изобразить судьбу, твое письмо и веер? Загадочный чертеж на этой старой стенке, и разгадать твои загадки и расценки? Что ты читаешь там? Свое письмо? Чужое? На белом свете нас осталось только двое. — Отдай мое письмо! Оно в твоем портфеле. Настал тот самый час, и то, что в самом деле случилось, расскажи. Мне надо знать сегодня, какая нас свела и разлучила сводня. Отдай мое письмо за коньяком, за пуншем, обвязано тесьмой оно в портфеле лучшем, да, я нашел его, меня навел Вермеер, верни мне жизнь мою, ведь я тебе поверил. Так почему его не бросила ты в ящик? Предательский твой дух и был всегда образчик фатальной ерунды, пророческой промашки — за все мои труды — две узкие бумажки! Теперь они со мной. Я пьян, пойду до спальни. О, Боже, Боже мой, все небеса печальны над Римом, над Москвой, над Фриско, Амстердамом, над худшею пивной, над лучшим рестораном. Теперь прощай навек, пора в Нью-Йорк, в Чикаго, вези меня скорей, удача и отвага, в бумажнике моем лежит твоя разгадка, как страшен окоем, в Детройте пересадка.
* * *
Надо бы это прочесть немедля, но отчего так долго я размышляю и отчего мне не хочется из сафьяна вытащить два этих листика узких? Где мой пиджак и за пазухой там бумажник? Но отчего я засунул пиджак в багажник? Лучше посмотрим фильм «Голубой бархат», что нам прокрутят на боинге невесомом. Лучше посмотрим свежий журнал «Хаслер», поговорим со студенткой-американкой, ей Горбачев нравится: «О, пэрэстройка!» Да я и сам с нею вполне согласен. Вот поднесут чай ледяной «Липтон», вот подадут персик калифорнийский, вот и закончили фильм «Голубой бархат», начали «Барсалино», что с Аль Пачино. Вот и Нью-Йорк, а там дела, выступленья, Бродский, Довлатов, Ефимов, Каплан, Рабинович, Люда Штерн, Козловский и Лубенецкий, пусть полежат в кармане два этих узких листочка…
* * *
Боинг на боинг, кирпич на кирпич, о поднебесья Эйнштейнова дичь! Девять часов от Москвы и — Нью-Йорк, Вулворт на Вулворт, Мосторг на Мосторг. Джину и тонику низкий поклон, вот надо мною летит Парфенон. Но говорит стюардесса: «Друзья! Больше лететь нам на полюс нельзя. Нет керосина, посадка сейчас. Будьте спокойны, команда при вас». Где мы садимся? Нью-Фаундленд тут, сорок, быть может, посадка минут. Бог его знает, Нью-Фаундленд что — остров, пролив или вовсе ничто? То ли колония, то ли страна, впрочем, уже под ногами она. Мы вылетали — кипел реомюр, вышли на холод — какой-то сумбур. Это Нью-Фаундленд, впрочем, пойдем, веет в лицо ленинградским дождем. Градусов восемь, а может быть — пять, как бы до бара скорей доскакать. В барах повсюду один образец, бар нам и мама, но бар и отец. Строго и чинно, светло и умно, виски и вина, а нам все равно. Пиво бельгийское, даже сакэ, знать, не останемся мы налегке. Вспомни, что было, подумай, что есть. «Сущее — в разуме», слово и честь этому Гегелю, вот человек Фридрих был Гегель. Должно быть, абрек, или, быть может, батыр и джигит, кто его знает, он так знаменит. Если бы Гегель явился сейчас, я бы в минуту бумажник растряс, дай-ка, товарищ, тебя угощу, дай-ка тебе мою жизнь освещу. Что это было? Туман и обман? Что мне ответишь, ума великан? Мне тебя нужно о чем-то спросить, только осталось коньяк пропустить. Слушай-ка, Гегель, скажи мне, дружок, этот бумажник мне душу прожег. Вот эти два заповедных листа, а в остальном моя совесть чиста. Гегель глядит на мое портмоне, серый туман в трехэтажном
окне.
Вынул письмо я и Гегелю дал. Гегель читал его, долго читал. Взял он потом зажигалку «Крокет», нежно мерцал переливчатый свет, эти листы он угрюмо поджег, пепел кружился, ложился у ног. Что же ты, Гегель, да ты хулиган! Впрочем, наполним последний стакан, нас вызывают уже в самолет, Гегель выходит в мужской туалет, в баре совсем затемняется свет. Что же ты, Гегель Владимир Ильич, камень на камень, кирпич на кирпич.
* * *
И бледнеет Отчизна, точно штемпель письма. Предпоследние числа — вот уж голубизна. Что нам пишут — туманно, и ответ — невесом. И помечен он странно небывалым числом. Глянь-ка в ящик почтовый, узкий вызов — на дне. Синий и кумачовый флаг кипит в стороне. Налетай же воздушный многоярусный флот, ты почтарь простодушный, бедной жизни оплот. Пусть читают до света, забывают, клянут, жизни хватит, а нету двух, пожалуй, минут.
* * *
Северный полюс, проталины, лед, что же так низко идет самолет? Может, авария? Нет, пронесло. Вот и в Москве наступает число. Нового Времени, новых разрух, переведи-ка свой «Роллекс» и дух. Вот Шереметьевский ржавый утиль. Здесь моя сказка, и здесь моя быль. Тридцать ушло в нее ровно годков, что же сказать мне, порядок таков. Жизнь — это жизнь. А любовь есть любовь. Кровь — это кровь. А морковь есть морковь. Есть еще новь и свекровь — но таков вечный порядок, к нему я готов. Ежели надо тут что объяснять, значит, не надо совсем объяснять. В будущей жизни увидимся, друг, может быть, будет нам там недосуг, снова вернуться к старинным делам, будем гулять там, курить фимиам, вот вылезают из брюха шасси, Боже, помилуй нас всех и спаси, темные тени над бедной Москвой, что за печальный пейзаж городской, кончено, кончено, финиш, финал, все, что имел я, уже потерял. Дождик осенний затылок сечет, что миновало — уже не в зачет. Что наше прошлое — свет и туман. Истое, ложное — это генплан. Что по генплану построим, друзья? Знать это нам невозможно, нельзя. Истина — вот — и ясна и проста. Возле такси подставляет уста то, что случилось, — всегда навсегда, наша победа и наша беда. Наше единое счастье впотьмах, наши ботинки в наших домах, наши котлеты на нашей плите… Гегель лежит в ледяной темноте. Мы пребываем в низине земли, слушай, товарищ, гляди и внемли, ты обручен с этой жизнью одной, с ней ты повязан, чужой и родной, крепкие цепи на наших руках, в этом вертепе — все счастье, все прах. Так позабудь тот заветный листок, Гегель его, как ты видел, поджег, утро в Нью-Йорке, а вечер в Москве, все мы подвешены на волоске. Днем в Амстердаме покой, благодать, я вам советую там побывать. Я вам советую как-то домой взять и вернуться под ваш выходной, скинуть ботинки и лечь на диван, все остальное мираж и обман. Книгу открыть, поглядеть на жену, штору задернуть, остаться в плену. Это мне Гегель в том баре сказал, то же он в старых трудах написал. Камень на камень, кирпич на кирпич, Гегель, мой Гегель, Владимир Ильич. 1990

РЕЗУЛЬТАТ УМНОЖЕНИЯ

Это было много лет тому назад, 20 августа. 20 августа — день рождения Василия Аксенова.

Уже вышли первые книги Аксенова «Звездный билет» и «Апельсины из Марокко». Василий Павлович был знаменит, всеми любим, с его именем связывалось обновление русской прозы.

Жил Аксенов широко. Одновременно и по-джентльменски и по-ухарски. Он много зарабатывал и денег не копил.

Б. Ахмадулина и В. Аксенов. 1981.

И день рождения праздновался в соответствии с этим. Центральный Дом Литераторов был снят на всю ночь. Столы стояли в двух залах — в одном огромным каре, в другом — буквой П. Приглашенных было несколько сот человек плюс джаз-оркестр.

Повсюду лежали разрезанные астраханские арбузы изумительной спелости и блоки американских сигарет «Филипп-Мор-рис». Еда, вино, водка — все было превосходно.

Я приехал на день рождения Аксенова из Ленинграда, мы были давние приятели.

— Ты один? — спросил меня Вася.

— Да, один, — сказал я. — Жена не смогла приехать.

— Тогда сядь, пожалуйста, рядом с моим японским переводчиком. Он прекрасно говорит по-русски. Сейчас я вас познакомлю. Развлеки его каким-нибудь разговором.

И Вася подвел меня к человеку совершенно неопределенных лет, в очках, с гладкой прической и пробором, в светлом костюме. Мы сели рядом в том зале, где столы образовали букву П.

Выпили по рюмке водки, закусили зернистой икрой и осетриной. Надо было о чем-ни-будь поговорить.

— Вы переводили Аксенова? — спросил я для начала беседы.

— Да, — учтиво ответил японец, — с великим удовольствием. Две книги: «Звездный билет» и «Апельсины из Марокко».

— Давно вы занимаетесь русской литературой?

— Я окончил русское отделение университета в Токио. Тогда же начал переводить.

— Разрешите узнать, кого вы переводили, кроме Аксенова.

— Я переводил Льва Толстого.

— А что именно?

— Я перевел самое полное собрание сочинений графа Толстого, 96 томов.

— Вы, наверное, шутите!

— Нет, совсем не шучу. Но я перевел еще собрание сочинений Достоевского, 28 томов. Восемь томов Писемского, шесть — Гончарова, и много отдельных произведений.

— Это невозможно, — заволновался я и налил своему соседу еще одну рюмку водки.

— Почему невозможно? — невозмутимо заметил японец. — Вы сейчас убедитесь сами, что я ничего не преувеличиваю.

В. Аксенов и В. Высоцкий.
Поделиться с друзьями: