Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мое обнаженное сердце
Шрифт:

Вальжан – простодушный, безобидный силач, невежественный пролетарий, повинный в грехе, который мы все прощаем и опускаем ему (кража хлеба), но из-за чего он, законным порядком наказанный, попадает в школу Зла, то есть на каторгу. Там его ум формируется и оттачивается в тяжелых раздумьях рабства. В итоге он выходит оттуда хитрым и опасным. И платит епископу за гостеприимство новым воровством; но тот спасает его прекрасной ложью, убежденный в том, что Прощение и Милосердие – единственный светоч, способный рассеять мрак его души. И в самом деле, у бывшего каторжника пробуждается совесть, но недостаточно быстро, чтобы косное животное, сидящее в человеке, не повлекло новое падение. Вальжан (отныне г-н Мадлен) стал порядочным, богатым и могущественным. Он обогатил, почти цивилизовал коммуну, до него прозябавшую в бедности, и стал ее мэром. Создал себе восхитительный покров респектабельности;

облекся броней добрых дел. Но в один злосчастный день он узнает, что вместо него собираются осудить некоего лже-Вальжана, его глупого и гнусного двойника. Что делать? Уверен ли он, что внутренний закон, Совесть, приказывает ему уничтожить самого себя, разрушить все трудное и блистательное построение своей новой жизни? Хватит ли ему «света, который каждый человек с рождения приносит в этот мир», чтобы осветить этот запутанный мрак? Из моря тревог г-н Мадлен выходит победителем – но в итоге какой ужасной борьбы! – и вновь становится Вальжаном из любви к Истине и Справедливости. В главе, где кропотливо, тщательно, аналитически выписаны все колебания, оговорки, парадоксы, ложные утешения, отчаянное жульничество в споре человека с самим собой (настоящая буря под сводом черепа), есть страницы, которые могут навсегда стать гордостью не только французской литературы, но даже литературы всего мыслящего Человечества. Замечательно, что эти страницы были написаны для Разумного Человека! Равные им, где была бы столь трагически явлена вся ужасная Казуистика, изначально вписанная в сердце Универсального Человека, пришлось бы искать очень и очень долго.

Есть в этой галерее страданий и мрачных драм ужасная фигура – это жандарм, надсмотрщик, суровое, неумолимое, не умеющее рассуждать правосудие, неистолкованный закон, нечеловеческий рассудок, которому, впрочем (да и можно ли называть это рассудком?), никогда непонятны смягчающие обстоятельства, одним словом, Буква без Духа, – отвратительный Жавер. Хотя я слышал, как некоторые благомыслящие люди говорили по поводу этого Жавера: «В конце концов, он честный человек, и у него есть собственное величие». Это все равно что сказать подобно де Местру: «Я не знаю, что такое честный человек!»7 Мне, признаюсь в этом с риском сойти за виновного («те, кто дрожит, чувствуют, что виновны», – по словам сумасшедшего Робеспьера8), Жавер представляется неисправимым чудовищем, алчущим правосудия как дикий зверь кровавой плоти, короче, абсолютным Врагом.

К тому же мне бы хотелось высказать здесь одно маленькое критическое замечание. Сколь бы огромными, сколь бы решительно очерченными ни выглядели идеальные персонажи поэмы, мы должны предположить, что их прообразы были взяты из самой жизни. Я знаю, что человек в любую профессию способен привнести больше, чем просто рвение. В любом порученном ему деле он становится охотничьим или бойцовым псом. В том несомненно и состоит красота, проистекающая из страсти. Так что можно быть полицейским и с воодушевлением; хотя поступают ли в полицию из воодушевления? И не является ли это, напротив, одной из тех профессий, которую можно избрать для себя лишь под давлением некоторых обстоятельств и по причинам, совершенно чуждым фанатизму? Предполагаю, что незачем пересказывать и объяснять, какой нежной и горестной красотой Виктор Гюго наделил образ Фантины, падшей гризетки, современной женщины, попавшей в западню между неизбежностью неплодотворного труда и неизбежностью легальной проституции. Мы давно знаем, как мастерски он умеет изобразить этот страстный вопль посреди бездны, эти стенания и яростные слезы львицы-матери, лишившейся своих детенышей! Здесь, в этой совершенно естественной связи, мы вынуждены еще раз признать с какой уверенностью и легкостью рука этого могучего художника, творца колоссов, окрашивает щеки детства и озаряет его глаза, описывая присущую детям резвость и наивность. Словно Микеланджело забавляется, соперничая с Лоуренсом9 и Веласкесом.

IV

«Отверженные» – книга милосердия, оглушительный окрик, обращенный к слишком влюбленному в себя обществу, слишком мало пекущемуся о бессмертном законе братства; это речь в защиту обездоленных, тех, кто страдает от позорящей их нищеты, высказанная самыми красноречивыми устами своего времени. Несмотря на умышленное плутовство или безотчетную пристрастность в том, как с точки зрения строгой философии очерчены границы проблемы, мы думаем точно так же, как и автор: книги подобного рода никогда не бывают бесполезны.

Виктор Гюго за Человека, но при этом не против Бога. Веруя в Бога, он не выступает против Человека.

Отвергая

неистовство бунтующего Атеизма, он не проявляет и кровожадной прожорливости Молоха и Тутатиса10.

Он верит, что человек рождается добрым, и даже пред лицом неизбежных бедствий не винит Бога в жестокости и злобе.

Я полагаю, что даже для тех, кто находит в ортодоксальной доктрине, в чистой католической теории если не полное, то по крайней мере более внятное объяснение всех смущающих тайн жизни, новая книга Виктора Гюго должна быть Желанной (подобно епископу Бьенвеню11, о чьем победоносном милосердии она повествует); книгой, вызывающей приветственные рукоплескания и благодарность. И разве не полезно время от времени поэту, философу хватать несколько эгоистичное Счастье за волосы и, тыкая его лицом в кровь и нечистоты, говорить ему: «Смотри, что ты наделало, и испей это»?

Увы! От первородного греха, даже после такого, столь давно обещанного прогресса, всегда останется вполне достаточно, чтобы засвидетельствовать всеми забытую действительность!

Как платить долги, если вы гениальны

Этот анекдот мне рассказали, умоляя никому не пересказывать: как раз поэтому я и хочу поведать его всем1.

…Он был мрачен, если судить по его насупленным бровям, по широкому крепко сжатому рту, уже не такому губастому, как обычно, по тому, как он внезапно останавливался, меряя шагами пассаж «Опера» с его двумя галереями. Он был мрачен.

Это была мощнейшая деловая и литературная голова девятнадцатого века – поэтический мозг, набитый цифрами, как кабинет финансиста; человек, переживший сказочные банкротства с гиперболическими и фантасмагорическими предприятиями, в которых он всегда забывал самое главное; неутомимый преследователь мечты, искатель абсолюта; самый курьезный, самый комичный, самый любопытный и самый суетный из персонажей Человеческой комедии, оригинал, столь же несносный в жизни, как и великолепный в своих сочинениях, большой ребенок, раздувшийся от гениальности и тщеславия, у которого столько достоинств и столько причуд, что невозможно отбросить одни из опасения потерять другие и тем самым повредить эту неисправимую и фатальную непомерность!

Отчего же он был так мрачен, этот великий человек? Чтобы вот так брести, понурившись и принуждая свой наморщенный лоб изображать собою шагреневую кожу?

Грезил ли он об ананасе всего за четыре су, о висячем мосте из лиан, о вилле без лестницы с будуарами, затянутыми муслином? Может, какая-то принцесса лет сорока бросила на него один из тех беглых, но глубоких взглядов, которыми красота почитает гений? Или его мозг, вынашивающий какой-нибудь промышленный механизм, терзался всеми муками изобретателя?

Увы, нет! Уныние великого человека было заурядным, будничным, пошлым, постыдным и смешным – он оказался в тех унизительных обстоятельствах, которые всем нам знакомы, когда каждая упорхнувшая минута уносит на своих крыльях спасительный шанс, когда, уставившись взглядом на часы, гений изобретательности чувствует необходимость удвоить, утроить старания, бросить в наступление все свои силы – пропорционально убегающему времени и скорости, приближающей роковой час. Прославленному автору Теории переводного векселя2 предстояло завтра как раз оплатить один такой на тысячу двести франков, а вечер был уже довольно поздний.

В подобных случаях часто бывает, что подгоняемый, изнуренный, раздавленный поршнем необходимости ум неожиданно и победоносно вырывается из своего узилища.

Это и случилось с великим романистом – поскольку улыбка сменила на его устах гримасу, удручавшую горделивые черты, взгляд заблистал гордостью и вызовом, и он, снова овладев собой, спокойно двинулся величественным и размеренным шагом к улице Ришелье.

Войдя в дом, где некий богатый и процветающий коммерсант в тот момент отдыхал от дневных трудов у камелька за чашкой чая, он был принят со всеми почестями, которые подобали его имени, и через несколько минут в следующих словах изложил цель своего визита:

– Хотите послезавтра получить для «Сьекль» или «Деба» две большие статьи в рубрику «Литературная смесь» – «Французы о французах»?3 Две мои большие статьи, за моей подписью? Мне нужно полторы тысячи франков. Для вас это выгодное дельце.

Похоже, что издатель, отличный в том от своих собратьев, нашел этот довод разумным, поскольку сделка была заключена немедленно. А романист, поразмыслив, настоял, чтобы полторы тысячи франков были выплачены ему по выходе первой статьи. Потом безмятежно повернул к пассажу «Опера».

Поделиться с друзьями: