Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

На них - высокий красивый человек; вот здесь склонился к витрине с рукописями; а здесь - около рисунков, показывает, рука в плавном жесте дарения; ...;

Даже на фотографиях видно, - он ведет по выставке.

Голова величаво откинута, лоб очень высок в вихре седых кудрей, глубокие морщины по щекам и мелким веером от уголков глаз. Веки словно опалены ярким взглядом, приспущены, пытаются притушить взгляд до печальности, но легко представить, что глаза сейчас рассмеются, такие светлые с острым лукавым зрачком. Он проходит вдоль стен, как летит,

может, он действительно не видит, что его фотографируют?..

А здесь он уже сидит на скамейке, приобняв Полининых ребят Надю и Женьку, усталый, счастливый, сейчас-то он явно знает, что в объективе у Кузьмы, - губы неожиданно полные в нежной улыбке...

Потом они все пойдут к Павлу, и мне расскажут, какие у него дома фигурки зверей - работы скульптора Шалимова.

Мне расскажут, что Гольдштейн отсидел в советских лагерях семнадцать лет, сразу после университета, реабилитирован за неимением улик, работает в Литмузее, пишет книгу "Точка опоры".

Кузьме очень нравится, - у них это словно пароль, иногда - одобрение, когда сказано что-то удачно и дает строй всему разговору, и еще - позывные:

"Нужна точка опоры!", когда одному из них плохо.

По этому зову Павел примчался к Полине в тот мой заезд, когда "сибиряки пошли с кольями" на Кузьму. Когда мои любимые друзья ссорились с моим любимым Кузьмой в доме моей любимой Полины Георгиевны.

Победила тогда всех Полина.

Она так заглядывала в злые глаза наши!:

– Я, конечно, ничего не понимаю, и ты, наверное, прав во всем, но интонации не те, я просто знаю, - так нельзя.

Кузьма смеялся:

– Я сказал!

Павел Юрьевич размахивал руками, опрокидывая пепельницы и стаканы, кричал:

– Вот это уровень! Грандиозно, старик! Какая женщина!

И просил у Кузьмы разрешения поцеловать Полину.

То что Павел отсидел семнадцать лет, он и сам все время повторял:

– Я сам отсидел семнадцать лет!
– кричал он, как последний довод, если кто-то не хотел ничего понимать и слышать.

Это какое-то его "магическое число" - 17.

Это "сам", - он будто себя отдавал на заклание.

– Я сам с 17-го года!
– орал он, когда якобы-понима-ние оборачивалось однозначностью и злобой.

У них не получился "роман" с Александром Исаичем. Павел очень ждал этой встречи. Готовился к знакомству. Встретились они в Рязани, куда Гольдштейн ездил собирать выставку Есенина, а Солженицын там жил. Павел вернулся разочарованный и болезненно уязвленный:

– Журфикс какой-то! Он ничего не понял, Полина! Он ничего не понял! Я сам 17 лет отсидел!

Павел всегда кричал, когда сильно нервничал. Еще это словечко "журфикс", как клеймо на "величайшее ничто".

– После лагеря я узнал, что один мой надзиратель живет в Подмосковье, старик и тяжело болен. Я поехал к нему и встал перед ним на колени. В той страшной мясорубке, в какую каждый из нас попал не по своей воле, он оставался человеком.

Ему было труднее, не было героики мученичества, Павел иногда переходил на тишайшие ноты:

– Полина, я встал перед ним на колени. Вот так.

И Павел встал перед нами на колени посреди комнаты.

Показалось, - стены разошлись:

он стоял перед всем миром, за все грехи человеческие,

перед Богом.

Выставку Маяковского Гольдштейн вынашивал, я думаю, он готовил ее как подарок, Кузьме, и себе, и Злотникову, и нам всем.

Не успел. Кузьма умер.

Нас он пригласил, "своих", но сразу "обезопасился", чтобы не путались под ногами:

– На вернисаже должны быть: ...., ..., ...,

Имяреки...

Откуда это?
– Он рассказывал: "Лиля Юрьевна Брик сказала: "Нет, я все-таки его не понимала...", то есть Маяковского. И еще: "Все равно я была и буду Беатриче советской поэзии"...

Кажется, он ждал, что она придет...

На входе в ЦДЛ, где мы толклись в толпе, Гольдштейн прошел, "не узнавая", но все же сунул нам пачку пригласительных билетов.

И вот что оказалось.

Народ поболтался с полчаса у витрин с уникальными изданиями начала века.., около фотографий Родченко...

Еще там был портрет работы Злотникова. Но то ли его не так повесили, то ли портрет не такой..., - они же умели в смерть рассориться, в общем Юры не было на выставке...

... Народ поболтался и схлынул весь в актовый зал на праздничный вечер в канун октября. Служительница нам маячит, - скорее, дескать, давайте, закрываю двери, сейчас Магомаев петь будет...

– Мы к Маяковскому пришли...

И осталась нас куцая стайка, своих..,

да Павел - один на один с Поэтом посреди творения рук своих и вдохновенья, в опустевшем зале...

заметил нас в уголку...

Сам проводил по выставке.

Когда уходили, в вестибюле с Павлом столкнулся Некто с львиной седой головой, сильно спешил.

– К Владим Владимычу?.., - Гольдштейн подался весь навстречу... Он бы нас тут же у вешалки бросил...

– ?.. Вам не интересно?

– Да вот, на концерт... надо, знаете..,

но как-то и шмыгнуть мимо не сумел.

Они разговаривали, а мы наблюдали.

Гольдштейн стал перед лестницей, вдруг странно спокойный, а тот заносчиво вспрыгивает на высоких каблуках выше, выше по ступенькам, не лев уже, а гривастый попугай в голубом надутом пиджаке...

и мы почти сами догадались - Семен Кирсанов.

Павел говорил о музее Маяковского, нужно хлопотать, добиваться, будто бы уже разрешают в Гендриковом переулке.

– Зачем на Гендриковом?
– Кирсанов хохлился, вспрыгивал по нотам выше, выше:

– Что там интересного! Подумаешь, нашли записку в заднице да сотню презервативов! Надо там, где мы все бывали, приходили бы, читали свои стихи.

Он так и не сумел взглянуть на Гольдштейна сверху вниз, хотя Павел стоял удивительно смиренно.

Поделиться с друзьями: