Могу!
Шрифт:
Она замолчала, и ее помутневший взгляд остановился, как будто она смотрела на что-то и видела что-то.
— Что кроме того? — невольно спросил Миша, хотя ни о чем не хотел спрашивать и даже боялся спросить.
— Видишь ли… Я это, кажется, сама сочинила. Раньше, давно! Я ведь раньше страшной фантазеркой была, даже стихи когда-то писала. Ты не веришь? Право, писала! И любила сочинять для себя что-нибудь такое… необыкновенное! Так вот… Ты, конечно, знаешь, что Сатана соблазнил Еву. Но как он мог соблазнить ее? Чем? Познанием добра и зла? Но неужели простодушной дикарке Еве было нужно это познание? На что оно ей, если она, живя в раю, даже не знала, что такое добро и зло!.. «Если съедите этот плод, то будете, как боги»… А что могла знать бедная
Миша молчал и напряженно слушал, тайно волнуясь. И ему казалось, что Софья Андреевна чего-то не договаривает, говорит только часть того, что она может сказать и что сейчас надо сказать. И не договаривает не потому, что скрывает, а потому, что на человеческом языке нет тех слов, которые сказали бы о любви все, договорили до глубины и до конца. Он старался угадать то, что бессильна была сказать она, что стояло за ее словами, таинственно прячущееся и так властно влекущее тем, что оно прячется.
— А потом было так… — продолжала Софья Андреевна, по-прежнему глядя в одну точку и что-то видя в ней. — Ева дала плод Адаму, и тот тоже узнал, что такое любовь. Они оба узнали. Но бедная Ева увидела: любовь Адама и его ласки не такие, как Сатаны. Такие, но… не такие! Это все равно, что солнце и свеча: и то — свет, и то — свет. Но ведь преступно говорить, будто свеча светит, если ты знаешь, как светит солнце! И когда Ева освободилась из объятий Адама, она посмотрела растерянно, горько и обиженно. Разве это то, чем соблазнил ее Сатана? Ради объятий Сатаны она пошла на грех перед Богом, а на что можно пойти ради объятий мужа-человека? Ради этих бессильных, нищенских объятий!.. О! лететь к солнцу — это величественно, но лететь на дымный свет свечи… Только глупые бабочки летят на свет свечи! А вот к солнцу они никогда не летят! На что оно им? Им довольно свечного огарка!..
Она презрительно передернула плечами и замолчала.
— А дальше? А дальше? — нетерпеливо подтолкнул ее Миша.
Она повернулась к нему и опять стала говорить, заглядывая в самую глубину его глаз, как будто искала в них что-то или ждала от них чего-то.
— Дальше мне кажется такое… Дочери Евы смирились. Они забыли, что их праматерь познала любовь Сатаны, и стали довольствоваться любовью чиновника и бакалейщика, банкира и фермера… Но ведь не все же они довольствуются крохами любви! Есть среди них и другие… Есть такие, у которых в клеточках нервов, в капельках крови, в неведомых нам тайниках еще живет память о той райской ночи, когда праматерь познала любовь Сатаны. И они рвутся к ней, хотят воскресить ее. Они ищут: где Сатана с его любовью? Где ласки той ночи, от которой по земле пошел грех? Они ищут всю жизнь, не находят, умирают, а их дочери тоже ищут, опять ищут… Во все века и у всех народов! Ты слышал легенду о том, будто Психея ищет Эрота, покинувшего ее? Нет, нет! Это не Психея ищет Эрота, это уж потом поэты исказили страстную правду ради стыдливости лицемеров! Это — Ева ищет Сатану. И вот я… Ты знаешь, кто я? Я — дочь Евы, и потому я тоже ищу! И другие, такие как я, — тоже дочери Евы. Нас называют порочными, развратными и извращенными, но так называют нас только колбасники и их жены. А я…
Она резко оборвала, расхохоталась, схватила Мишу за плечи и стала трясти его.
— Все это вздор, Миша! Не слушай меня! Все это мои прежние фантазии, мои глупые фантазии! И я теперь знаю, что на самом деле все это совсем не то, не то и не то! Но…
Она стала серьезной и посмотрела в себя.
— Но может быть, оно как раз — и то?
И от того, как она сказала, как вздрогнула
и как изменился ее голос, Мише показалось, будто он увидел: это — то. Что именно, он не знал, но чувствовал: оно большое, сильное и страшное.Ее требования пугали Мишу, потому что казались ему не только стыдными, но и позорными. А между тем он ждал ее требований, презирая себя за то, что ждет и хочет их.
Она становилась бесстыдной. Вызывающе обнажалась перед Мишей и делала вид, будто не замечает, как жадно он смотрит, впиваясь в нее, и как прыгают его дрожащие глаза. Сначала она сдерживалась, но скоро начала говорить при нем откровенные, грубые слова, русские и французские, и любовалась его смущением. Он краснел, опускал голову, и на его глазах наворачивались слезы. Она прыгала ему на колени и начинала требовать:
— Прелесть! Прелесть! Ты, Миша, прелесть!
Миша любил сладкое, и Софья Андреевна постоянно кормила его конфетами, забавляясь тем удовольствием, от которого он улыбался. Один раз она угостила его рюмкой ликера и хохотала, глядя на то, как он, допив рюмку, по-детски запрокинул голову назад, вылил в рот последнюю каплю и даже слизнул со стенки рюмки.
— Вкусно! — посмотрел он, улыбаясь. — Дай еще одну!
Она налила вторую, потом третью рюмку. Миша быстро охмелел, и его глаза осовели, а вместе с тем стали дерзкими и похотливыми. Все сдерживающее исчезло, и он сказал непристойность. Таким Софья Андреевна не видела его еще ни разу и пришла в восторг.
— Да, да! Вот так! Так и надо говорить!
А после того они начали каждый вечер пить ликер, а потом Софья Андреевна научила его пить коньяк.
— Выпей и пососи кусок лимона с сахаром… Вку-усно!
Опьянев, Миша терял стыд, становился несдержанным и требовательным. Софья Андреевна напивалась сама, и тогда начиналось то, чем Миша потом безмерно мучился и в отчаянье своего бессилия корчился, пряча голову в подушку:
— Противно! Боже, как это противно!
Воспоминания были мучительны и стыдны, хотелось бежать от них и спрятаться. Но, сидя один, он с непонятным упорством старался припомнить каждое движение, каждое слово, свое и ее. Вспоминая, вздрагивал от отвращения и изо всех сил припоминал. Это было невыносимо, но он тянулся ко всему и переживал в памяти все отвратительное, что пережил наяву.
Мучило его и другое: в словах и в голосе Софьи Андреевны никогда не было просьбы, но всегда был только приказ. Она не была ни строга, ни сурова, но она была властна. Не допускала возражений и требовала от Миши не только послушания, но и подчинения. И если он говорил — «нет, я не хочу!» — она становилась злой.
— Ты забудь это свое «не хочу»! — выпрямлялась и напрягалась она. — «Не хочу»? А ты захоти! Понимаешь, что я говорю? Ты не просто исполняй мои требования, а ты хоти их исполнить! Ты захоти захотеть то, что я велю!
И Мише со страхом начало казаться, будто он уже сам хочет такого «захотеть». Это возмущало его, но вместе с тем было что-то притягивающее в том, чтобы подчиниться и потерять себя. Он ничего не понимал и не пытался разобраться в том, что овладевало им. Вскакивал с пылающим лицом и сжимал кулаки, но пальцы сами собой слабели, а кулаки разжимались. И он находил в себе силы только для того, чтобы бессмысленно шептать про себя:
— Бежать! Бежать!..
А недели две назад произошло то, что словно бы сломало его. Вспоминая потом этот вечер, он до боли закусывал губы, судорожно сжимал кулаки и чуть ли не проклинал себя.
Несколько дней Софья Андреевна ходила недоступная, холодная и замкнутая. За все эти дни она ни разу не позвала Мишу к себе и не позволяла ему приблизиться: ни поцелуя, ни прикосновения. А на третий или на четвертый день вечером она посмотрела на него длинным взглядом и вдруг необыкновенным голосом приказала:
— Встань передо мной на колени и поцелуй мне туфлю!
Миша не понял и растерянно посмотрел на нее: что такое?
— Ну! — прикрикнула она. — Ты слышал, что я тебе сказала? Встань передо мной на колени и поцелуй мою туфлю!