Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мои дела с Тургеневым и т.д. (1851–1861 гг.)
Шрифт:

Я был очень рад, что мнение и советы этих людей совпадали тогда с моими собственными вкусами. Я хотел и без того ехать в Крым, вопреки матери и всем родным. Долгую кабинетную жизнь я не уважал; университетский же мой быт мне стал очень тяжел тогда по многим причинам, о которых говорить здесь не место…

После этого последнего свидания нашего в Москве (весной 54-го года), на Пречистенке, мы с Тургеневым не встречались в течение целых семи лет; от весны 54-го года в Москве до весны 61-го года в Петербурге.

Эти семь лет, конечно, для обоих нас не прошли бесследно. Тургенев был, если не ошибаюсь, лет на десять старше меня (если не больше) и потому, может быть, внутренние перевороты и перерождения его не были уже так решительны и круты за это время, как мои – более юношеские. Я не хочу этим сказать, что глубокие перевороты душевные и умственные менее возможны в более поздние года. Напротив того, я сам на первых же страницах этих воспоминаний сознался, что всю свою жизнь готов

разделить на две неравные ни по продолжительности, ни по их значению для меня половины; я сказал, что меньшую, кратковременную половину (всего 15 последних лет) считаю более осмысленною, более наполненною, весьма, конечно, несовершенною и по-христиански даже недостойною в подробностях поведения, но хоть в смысле общего (религиозного) мировоззрения правильною; а к первой более долгой половине жизни моей (от безответственного детства до сорока с небольшим лет) отношусь отчасти с глубоким равнодушием, отчасти с презрением, а во многих отношениях даже с ужасом, удивлением и пламенной ненавистью. Разумеется, чтобы сложилась у человека такая разница взглядов на свое прошлое, нужны были сильные умственные переломы и потрясающие (приятно или жестокопотрясающие) нравственные превращения. Случалось это с иными людьми и позднее сорока; случаются резкие перемены во все года! Но я хочу только напомнить, что перерождения духа человеческого от 20 до 30 лет совершаются быстрее и более бурно, чем в года зрелости. Тургеневу было уже за тридцать лет, когда мы с ним надолго расстались в 54-м году, а мне только за 20. К тому же, надо заметить, что на степень и глубину изменения во взглядах, привычках и чувствах наших огромное и неотразимое влияние имеет степень резкости внешних перемен в нашем образе жизни за известный срок времени. Чем перемены крупнее, чем антитезы наших внешних положений резче за это время и еще, чем больше число душевных струн затрагивают в человеке эти изменяющиеся внешние условия, тем, разумеется, человек больше за это время прожил, тем опыт его разностороннее, тем дальше он отходит и сам от прежнего себя, и от тех близких, которые за это время жили несколько неподвижнее его и по внешним условиям, и по внутренним движениям ума, воли и сердца.

Так случилось и с нами – со мной и с Тургеневым. С 54-го года до 61-го в эти семь лет я совсем переродился. Иногда, вспоминая в то время (в 60–61-м году, например) свое болезненное, тоскующее, почти мизантропическое студенчество, я не узнавал себя. Я стал за это время здоров, свеж, бодр; я стал веселее, спокойнее, тверже, на все смелее, даже целый ряд полнейших литературных неудач за эти семь лет ничуть не поколебали моей самоуверенности, моей почти мистической веры в какую-то особую и замечательную звезду мою.

Впрочем, чтобы не отвлечься от главной нити моего рассказа и не спутаться, – об этой молодой вере в себя поговорю, где будет кстати после, а теперь оставлю это в стороне.

Я говорил о переменах моего образа жизни за эти семь лет разлуки с И.С. Тургеневым. Перемены эти были очень разнообразны и резки. Во-первых – университет и война, Москва и Крым; подчинение (матери, богатым родным, у которых я жил в Москве, положим, отчасти и университетскому начальству) – и вдруг не только полная независимость вне службы, но и власть над людьми; хотя бы и над больными. И какая еще власть! Одна из самых могучих, одна из самых жестокоответственных перед собственной совестью и из самых безответственных и перед внешним законом, и перед мнением людским. В Крыму мне сразу досталось в военной больнице около полутораста страдальцев; а потом бывало и до 250 коек в моем почти бесконтрольном распоряжении. Это одно – разве мало для впечатлительного и думающего юноши?

V

В 54-м году осенью я уехал в Крым на войну; в 61-м году, тоже осенью, напечатал в «Отечественных записках» мой первый большой роман «Подлипки».

В течение этих семи лет я написал четыре небольших вещи: 1) Лето на хуторе, о котором уже говорил и повторять не буду, потому что оно не только внимания не стоит, но и заслуживало бы совершенного уничтожения; 2) Очерк из военного времени «Сутки в ауле Биюк Дорте»; 3) Комедию в 4-х действиях «Трудные дни» и 4) «Второй брак», довольно большую повесть (в «Библиотеке для чтения»)…

Это, конечно, очень мало для семи лет. Но на это было много причин.

Прежде всего, необходимость гораздо серьезнее прежнего заниматься медициной в военных больницах. Не потому, что контроль над нами был строг, или главные доктора были особенно искусны и страшны. Нисколько; а потому, что сама совесть стала строже при встрече с действительной ответственностью. Я не верю особенно в медицину, но нельзя же не согласиться, что опиум действует несколько иначе, чем каломель

или рвотное, что кровопускание ослабляет воспаление, а хинин прекращает лихорадку. Хотя и это все условно и сомнительно, но надо, по крайней мере, не убивать больных; ибо (так рассуждал я тогда) убить человека на дуэли и войне – есть сила, а убить в постели – незнание, неловкость, т. е. слабость. Не только не «гуманно», но еще хуже того – для себя не лестно.

Вышел я не с 5-го, а с 4-го курса, вместе со многими другими товарищами, когда правительство весною 54-го года, видя недостаток в докторах, предложило нам получить равные права с медиками, окончившими полный курс, и двойное жалованье на первый год службы. Теоретическое образование на 4-м курсе было почти кончено, была уже и привычка обращаться с больными в приготовительной клинике Иноземцова и Овера; оставался год занятий преимущественно практических в Екатерининской больнице и акушерской клинике. Последняя, положим, была не нужна, так как солдаты не родят; но опыт большой больницы под ежедневным руководством таких профессоров, каковы были Поль, Варвинский, Полунин и др., значит очень много. Не с той смелостью, не с той быстротой соображения, с иным запасом живых фактов и впечатлений выходит студент с 5-го курса. Мы расчувствовали сами, что нам многого недостает.

Один из старших братьев моих, с которым я был довольно дружен, перед отъездом моим в Крым писал мне, отговаривая меня ехать на войну. Он сам служил долго на Кавказе военным. В числе разных неудобств он упоминал также о моей медицинской неопытности.

«Как ты с твоим человеколюбием, с твоей гуманностью, – писал он, – будешь неприготовленный лечить людей, несчастных раненых, делать ампутации и другие важные операции…» и т. д. Я отвечал ему, что «я ехать решился; что ампутации делать вовсе не так трудно, что эта операция правильная, с определенными линиями… и одним словом, – что будет – будет!..» И про себя я думал (это я хорошо помню): «Имей успех; сумей быть независимым, и тебе все простится! Что делать, если несколько человек сначала пострадают от моего незнания: это их судьба! – другой товарищ еще будет хуже меня на моем месте, знания равны, но он глуп, а я нет. Я постараюсь. Если я подчинюсь советам близких – тоска моя не излечится… Я должен ехать…»

Ехать я решился; я бы пешком тогда пошел в Крым, чтобы только не упустить из моей жизни такой редкий случай, как большая война, чтобы броситься в жизнь (по совету Тургенева), чтобы переменить на что-нибудь более мужественное и драматическое ту мирную и будничную среду, которая меня окружала в Москве… Я бы презирал себя до сих пор, если бы не поехал тогда в Крым; а что касается до нескольких больных, которых я мог убить, а может быть, и убил вначале по незнанию или по ошибке, то, во 1-х, это случается с лучшими врачами, а во-вторых, состояние души моей в Москве от сердечных чувств и других причин было до того тяжело, что я был похож на человека, который в минуту какой-либо паники и опасности сталкивает в огонь и бездну других, чтобы спасти себя. Если он не столкнет, его столкнут другие!

Когда за мою хитрую, но любящую 3. посватался О-в, который был предводителем и гораздо старше меня, она хотела отказать ему и сказала мне:

– Я буду ждать тебя; кончай свой курс и скажи мне только – будешь ли ты меня через год столько же любить, сколько теперь. Я откажу ему.

Я стоял перед нею. Ей было 25 лет; мне 23; я подумал о бедности, о детях, о спешном труде, о том, что она подурнеет скоро; о музе Тургеневской… И сказал ей: «Теперь люблю; но теперь нам жить нечем, а что будет через год – кто знает… Выходи за него».

Она поцеловала мою руку, ушла и тотчас же обручилась… Жених ждал уже ее в комнате ее тетки, не подозревая, что только в эту минуту решилась его судьба.

Я старался быть твердым, сколько мог; я решился принести любовь в жертву свободе и искусству; и сделал, конечно, хорошо, но стоило это мне таких страданий, что я… совещусь и сознаться немного в этом, плакал и рыдал два часа подряд после этого, вовсе уже как ребенок или женщина.

Прибавим к тому еще, что родные и знакомые, видевшие нашу близость с ней в течение четырех лет, думали, что она меня провела, «qu'elle s'est joue de ce pauvre gargon» [19] и очень обидно жалели меня, смотрели все на меня с осторожными улыбками и вообще целую неделю обращались со мной, как с чем-то нежным и хрупким. Иные из женщин в глаза осуждали ее, говоря: «Voila nous autres femmes! Nous pretendons etre meilleurs, que vous autres» (Вот они, наши женщины! Мы делаем вид, чтобы быть лучше, чем она). Однако я помню, ты всегда в спорах говорил, что боишься бедного брака, детей, и говорил, что подвязанная щека у жены или ревматизм у мужа ужаснее всего на свете; а она возражала и старалась идеализировать; а теперь вышла за человека нелюбимого по расчету.

19

«что она играла беднягой» (фр.)

Поделиться с друзьями: