Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
* * *

«17 октября 1977 г.

Смотрите, ведь я «разбирала» его письмо [79] , как какой-нибудь О. Сулейменов (или Л. Гумилев) список «Слова о пълку…» — «великого гусельника» (если вспомните, это выражение того, кто сравнивает Багрицкого… с автором «Слова…» [80] )!

П. ч. мучительно чуял мой нос какую-то туманную, но важную дрянь. И покоя мне не было…

Он нарочно так «аккуратно» написал! Ну, чтоб быть «неуличимым» — и зная, что я способна понять (если хочу) что угодно.

Тут только слово «комиссар» темнит на миг, но и то либо спешка («практик»?..), либо нарочно, для «стиля»… А так: как стеклышко ясно мне!

И я вспомнила всю историю РАСКОЛА. «Я — единственный, кто может спасти Вас от черносотенства!» — вопил он. (Вот для таких случаев он и покупал мясо даже!.. Это означало уже, что он — в ужасе, в панике. Мясо было дважды: вырезка. И был как-то рыночный творог. И раза два — какая-то ягода… Но я теперь вспомнила, что это были дни именно ЭТИХ страстей. Ну, когда, например: «Кому Бог даровал скрижали?! Вам — или мне?!» — вопил. Вслед за этим — подобным — он понимал, что надо явить какую-нибудь черту «как бы славянскую». Например, еду. А иначе — конец!.. П.ч. гнев мой бывал неописуем… Я ему — приблизительно — объясняла, что когда б были живы мои деды… И, кроме того, я всегда твердила, что я, а не он: «Кто — метрополия: я — или Вы?» И что я «и в гробу буду метрополия!» Ну, и т. д. Это надо было бы слышать. Да, все — «божья роса»!)

Он продолжает переписку, дает советы, прощает, жертвует собой, сообщает о планах приезда.

Это же светопреставление!!!

Пожалуйста, давайте его победим!!!

(П. ч. я ведь могу его просто убить каким-нибудь куском мрамора. И тогда его хоронить будет «кавалерийский эскадрон» [81] , а Шкляревский напишет стихи «На смерть поэта», а через два года выйдет 2-томник «Воспоминаний» — об Афанасии Никитине (п. ч. его положат «ногами к Индии») [82] .

Шкляревский мог бы написать быстрее всех. Во-первых, начало у него уже есть. Причем такое, которое годится на все случаи: «В клуб не придет…» [83]

Правда, надо будет его попросить непременно употребить выражение: «невольник чести». (П. ч. без этого смерть может оказаться недействительной.) Желательно также, чтобы он изложил все в гекзаметре или близком размере, способном вместить глубь и ширь события.

[В клуб не придет (Александр Македонский), дошедший до Тигра и Ганги, Легкой стопой попирал он Берлин, почку оставил в Двине…» —

и важно закончить тем, что: «Внуки и дети продолжат, толпясь, светлое дело его»…] Я набросала, конечно, самую грубую схему слез.

Так, возможно, лучше сказать: «славное дело» (его), но разве я вправе навязать Шкляревскому меру страданья?

Ах, это все — пошлая шутка, возникшая от отчаянья! П.ч. — вот — кольнула одна опилка: вот что будет (еще): когда (если), когда (уже!) он сделает свою главную гадость мне, — он обвинит в ней Вас; вот чему «учит» еще его письмо, которое читаю я, как Олжас Сулейменов [84] . Теперь (ведь) есть два читателя — он и Вы; он скажет, что «как поэт», «как дитя», «как Моцарт» (озабоченный только «вещью славной!»), со всей чистотой — не от мира сего — показал… Вам… Ах, конечно, — «неосторожно»! (Но ведь взятки гладки с того, кто слушает «трансцендентальный гул» — «Коммунисты, вперед!» то есть…) Но Вы (ибо Вы — по «крови» — «Малюта Скуратов!!!») — да, это Вы — «погубили» меня (воспользовавшись его простотой!).

Я держу с Вами пари — на Спасскую башню Кремля (ну, кто — кому — ее — из нас — проиграет), что он — ИМЕННО ТАК мне представит все, когда (если; уже?) дойдет до всего! (Тому залог — это письмо. Я же знаю его гнусный, паскудный коготь! Он написал это все с длинным, протяжным «умом»! Ну, конечно, я тогда постараюсь зарубить его топором, как «вошь» — процентщицу. (Я все-таки решила, что мрамор — жалко.) Но продаются ли теперь топоры? Вместо топоров всюду лежат их двухтомники (со скромными вступит, статьями о «другом великом лирике» [85] , которому подобен первый)…

Его придется убить хотя бы потому, что он отнимает очень много времени. Этот паук еще ведь сплетет тьму всяких тенет (если не убить).

Пригрозите ему, пожалуйста, натуральным топором! (Мол, я как пантера… Или еще как-нибудь.) Мол, Вы… Чтобы разгрузить свой рабочий день, т. е. — век…)

Он большой трус. (Вообще.) И трусость его такого рода: авось нарвусь на порядочного человека?!. Чем черт-батюшка не шутит!.. Побьют!.. (П. ч. в детстве ему, небось, говорили: «Шурик, не лги. Шурик, не воруй («пирожное эклер»— «в столовой ИТР») [86] . Ты мальчик хилый — могут побить (эти «ломовики-охотнорядцы»)…». Уверяю Вас, Стасик, именно в этом вся его мораль. В УЖАСЕ перед порядочным человеком… Перед этой возможностью порядочного человека (как ни мала она). Отсюда — и холопская любовь к Ахматовой, и многое другое (чем «подкупает» эта мелкая нежить)!

Ваша Т. Глушкова».

79

Речь

идет о послании А. Межирова, процитированном Т. Глушковой в предыдущем письме.

80

Багрицкого с автором «Слова о полку» сравнил в своих воспоминаниях одессит М. Тарловский.

81

Так хоронили Багрицкого.

82

Насмешка над строками А. Межирова «и ноги мои упираются в Ладогу и Неву».

83

Стихи Шкляревского на смерть Смелякова: «В клуб не придет Ярослав Смеляков».

84

Т. Глушкова иронически сравнивает свое изучение письма А. Межирова к ней с толкованиями О. Сулейменова темных мест поэмы «Слово о полку Игореве».

85

Ссылка на мою рукописную статью, в которой я высмеял фразу Антокольского, где он поставил в один ряд А. Блока («другого великого лирика» и Г. Багрицкого.

86

Строка из стихотворения А. Межирова об отце: «В подвале наркомата, в столовой ИТР он прячет воровато пирожное «эклер».

* * *

«23–24 октября 1977 г.

Ох, Стасик!

это забава жестокая, между тем…

Пока всех более доволен Юра Смирнов, который меня — все время — к миру подначивал, рассказывая трогательности. П.ч. на их Высших курсах [87] происходило ежевторниковое страдание, о котором Тип [88] — мне: «Мы ходили после занятий в пустой класс, курили и вздыхали на запретную тему, т. е. я — вздыхал, а он — понимал; а Юра говорит, что были всякие театральные хватания за голову (мол, что я наделал!!!) и речи столь небранные, что даже, вместо того чтоб сказать: «сумасшедшая», — Тип говорил: «неистовая». И Юра подначивал, считая, что (Тип) «уже достаточно наказан».

(Речь текла про меж них даже про то, что ему, мол, стыдно «людям в глаза смотреть», что я, хоть и «неистовая», но — «наверное, права…», ну, и что деньги — лапу его (копытную) «жгут». «Так унизить», мол! Как я — его. «После такой дружбы!» И — «за такую нежность»! Ну, и т. д. и т. д. Курили и вздыхали. Вздыхали и курили.

Я, впрочем, верю Юре, что ему тот меня не ругал. П. ч. Юра этого так заведомо не допускает, что только дурак сиволапый мог бы тут рискнуть. Вроде Савельева, скажем… Ну, и Тип это прекрасно понял, да и знал, что тут надо — «кудри наклонять и плакать», а не поносить…)

А вот в чем жестокость: в пылу радости Тип забыл про эти бессмертные деньги. Опомнясь же, непременно подумает: значит, надо отдать!.. А это — выше его, то есть любви, и дружбы, и нежности превыше. (Юра не верит, а я вот пророчу: вряд ли перейти ему эти деньги…)

Он ведь не знает, что я их ни за что не возьму и скажу: «Это все старое, прошлое, ничего не поминайте мне, а то рассвиреплюсь пуще!».

И вот, Стасик, пока мы смеемся, я уверена, он думает: деньги!!.

Я вспомнила, например, что вчера по телефону, когда я нечаянно помянула, что мне подарили Чаадаева, Тип сказал: «Ничего себе подарок! Да этому подарку цены никакой нет! Целое состояние!» — и была тут та жадная родная интонация…

Я сказала: «Подумаешь!..» — и царапнуло меня это.

Так что вот сейчас Тип муку разную переживает. А еще думает: а не шучу ли я?.. П. ч. голос у меня был веселый и я почти нечаянно насмешничала. Так, он сказал, что похудел и болел, а я: «Да, говорят, Вы плохо выглядите». Он даже и обиделся: «Поэту необязательно хорошо выглядеть», — буркнул. Но я сказала, что знаменитому — очень желательно!

Все это — по-старому печально… П. ч. как переменить воззренье на него???

Мне кажется, за всю жизнь было только — от силы — 2 добрых дня… Так, в июне, кажется, когда напала на меня очень черная и плакучая тоска, Тип, хотя отнюдь виновен во всем не был, приволок (это он позволял себе в ЧРЕЗВЫЧАЙНЫХ случаях) очень фантастической красоты цветы, и было явно видно, что — от жалости, а не из корысти. А также говорил разную утешительность, хотя, видит Бог, я была совершенно виновата в своих печалях, и даже: никто более, как я одна! И он это знал.

Больше, кажется, ни разу он не был похож на человека. А все было: война, война, война («с ливонцами, с поляками, со шведом») — ну, и патологическая привязанность к этой войне! И — периодическая паника: как бы не утратить вполне противника (меня т. е.).

Я очень хотела бы встретиться при Вас [89] . (П. ч., кроме прочего, он ведь не удержится — меня поносить, да и просто врать, что его — «оклеветали «передо мной. И это будет жуткий коммунальный ужас. П. ч. он моментально может утратить выдержанность: столь кровавы обиды!.. Ну а при Вас он покажется с лучшей джентльменской стороны, а мы ему скажем 2–3 важных слова.)

К тому ж надо бы не дать ему думать об этой «Классике и мы» то пошлое, что он думает, п. ч. хочет так думать: про разную предвзятую «партийность» чью-либо.

Нам надо заботиться о своей репутации неподкупных и отважных «антисемитов»!

Не «замыкающихся» в кастовой «злобе»…

Но — вовсе нерассиропливаться. П. ч. никто, кроме нас, не дремлет.

Вот в чем — соленая соль: Пушкин знал мифологию ЛУЧШЕ всех наших «античников», мифологистов.

Он ее очень знал!

Ну а я, конечно, не знаю, но мне сразу видно стало, что бес «другой» — Дионис [90] .

(Когда я была на 1 курсе Лит. ин-та, то написала огромную курсовую работу — страниц 100 с лишним — «Сходства и различия между Эсхилом, Софоклом и Эврипидом», все забыла уже, конечно, но помню, как полгода только тем и занималась. Я тогда шпарила наизусть «Прометея прикованного» и все такое… А на экзамене получила четверку, п. ч. мне попался билет: «Периодизация Римской литературы». И честно сказала: «Я знаю только греческую литературу. А про Рим — ничего». И тащила благородно второй билет… Вот теперь я хотела через Пименова найти ту страшную профессоршу Тахо-Годи, которая меня жутко стыдила: «Как можно ничего не знать про Рим??!»)

Знаете, Дионис — единственный из богов, кто ходил в маске?

Он очень забавный тип; и у меня о нем осталось, видно, с тех пор дремотное воспоминание.

К тому ж в непотребном отрочестве я читала неприличествующий роман (чей?..) начала века — то ли «Дары Диониса», то ли (скорее): «Гнев Диониса» [91] .

Он был бульварный; дамская бульварная литература (каков жанр?!) — п. ч., кажется, написала — дама. Но там обложки не было, а спросить было нельзя: все уже умирали. Но — «лживый, лживый» — это может быть только Дионис.

По крайней мере, я могу написать: А ЧТО ЕСЛИ— это как раз Дионис?..

Хотя я сегодня и вовсе уверена: он, голубчик… (Но даже детям ясно, что это — не Венера!) К тому ж: очень нужен Ницше.

В том доме, который вымер, я читала; о трагедии (Ницше) и даже «Воспоминания о Ницше» одного филолога классического, который учился с Ницше. (И потому, когда мне попался «Доктор Фаустус», я увидела: Т. Манн пользовался этими воспоминаниями!) Но я же тогда ничего еще не соображала. Потом пришлось продать библиотеку мне — ту. А вот теперь бы — эти книги. (Ницше!)

Обязательная — будет цитата — к «Вальсингаму»:

Закружились бесы разны, Точно листья в ноябре.

Осталось додумать:

а почему вообще Пушкин сказал: «двух бесов»? Как он это уравнял: Аполлон — Мефистофель («Мне скучно, бес!») — «бесы разны» («Бесы»)…

Т. е. от мифологии (уже выясненной, кажется, и без Тахо-Годи: только записать надо) перейти к «демонологии» Пушкина. (Но, конечно, без «декадентства» в этом!)

Боюсь, работа мне скоро станет не столько трудна, сколько скучна («Вся тварь разумная скучает»!), п. ч. скоро получится уже не:

«ОБРАЗ БЛОКА В ТВОРЧЕСТВЕ ПУШКИНА»,

а:

«НАГЛЫЙ ОБРАЗ БЛОКА В ТВ-ВЕ ПУШКИНА».

Т. е. назойливое, «мистическое» ЕДИНСТВО КУЛЬТУРЫ.

(Очень важно, что тот гулял в маске).

Пушкин близко подошел к сомнению в искусстве. Но он был человек очень светский — и поэтому умер, вместо того чтобы прилюдно, как Л. Н. Толстой, «сжигать все то, чему поклонялся» — проклинать искусство… К тому ж уже явился Гоголь, и было совершенно ясно, что русская печка для сожигания рукописей уже топится на славу. Вообще ж, это прелесть — не занятие: написал — сжег!.. И опять — сначала…

Но П-н, конечно, вгляделся в бандитскую рожу Аполлона — с тихим ужасом, п. ч. Аполлон выезжает иногда на серых волках, а не лебедях, и у него есть «музыкальная» привычка — убить, но всегда отводить очи золотые от трупа: он не глядит на убитого, этот «белоподкладочник»!

Главное же, искусство в России, — думал, м. б., Пушкин, — мало чем отличается в свойствах своих от «русского бунта»…

В общем, конечно же — дыбом волоса: если видеть разом два «лика» — Аполлона и Диониса.

Конечно же: «…бесы разны, точно листья в ноябре»! (Я уже почти понимаю, почему: «двух бесов»…)

Но так жить нельзя, и потому, действительно, надо было «облечься умственно рясою чернеца…». Но — легко сказать!

Совсем не обязательно читать Ницше: и так ясно…

Чаадаев был не глупей Ницше и точно так же умен, как Пушкин. Я прочитала такое его письмо! — ну, как нарочно написал к этим «двум бесам», хотя там ни звука о Дионисе…

Только в России умели так презирать собственную гениальность, как эти трое: Пушкин — Чаадаев — Гоголь. Я думаю, стихотворение «Памятник» написано из приличия, а не из нужды. Это — дамское занятие: писать «памятники»…)

Блок — это «болтливый» Пушкин. Но мы не можем его не любить, и должны даже — все «нежней и суеверней», п. ч. мука его сравнима лишь с гоголевской, т. е. — запредельна, и мы не можем себе даже представить ее, как бы мы его ни любили.

(Ходасевича мы любить не должны: ни в коем случае.)

Очень хорошо, что ангольский тип [92] (он же: «деловитая парижанка») гуляет… Он приедет как раз к шапошному разбору, к театральному разъезду!..

Я очень отдыхаю — мыслями и душой, мне легче жить, когда его нет.

(П. ч. «быть спокойной» — мне очень трудно бывает; хуже: я заболеваю почти всегда — «после дружеской встречи».)

Ведь он бы сейчас мне все испортил — каждую мысль постарался бы вытравить, изуродовать.

А так — я совсем беспризорно могу работать и, во всяком случае, что хочу — то думаю (и — про что хочу)!

Дело в том, что Блок-Вальсингам — это еще ничего не сказать почти, и пока я не разобралась в самом гимне, грош мне цена была… Теперь надо всех «бесов» выстроить по ранжиру: мол, «на первый-второй — рассчитайсь!» А также: сказать, что «Маленькие трагедии» есть 4 акта единой трагедии Большой, и Вальсингам — «светлая» (бело-черная) каденция в ней: причинность Вальсингама — самого акта 4-го причинность… «Светлая» (черно-белая) фигура Блока чтоб возникла средь «бурунов» Чумы, «разъяренного океана»…

Все это, Стасик, конечно, секрет: Пушкина или Блока читать можно только «по секрету», в самых что ни на есть лопухах, репьях «народной тропы», в пыльном, заросшем тайными травами кювете ее…

Если Вы думаете, что я понимаю, в чем соль гордости (долженствующей быть?) — насчет «донского происхождения», то на самом деле я совсем этого не понимаю! Наконец, этот дед-казак в бумаге 909-го года прописан «народным учителем», а потом он еще успел стать инспектором гимназий в этом Войске Донском [93] .

Фотографии, попавшиеся мне на антресолях, — «с другой стороны», выдают, к сожалению, польскую кровь (как и фамилии), рожи совершенно белогвардейские: правда, в белой армии никто не служил, а один — убит в Галиции (в 1-ю мировую, т. е. — что я говорю! — в «германскую войну»), а другой, поручик, сам застрелился — от любви» при старом еще режиме… Легенду о нем я смутно помню, от бабки — и потому когда-то сочинила от имени одного типа родственного, Мишеля, клочок:

Ах, прекрасная Розали, В этом платье, в этой шали Вас на черный бал зазвали! В желтозубых кружевах… Плюньте! Этот вертопрах, Этот бешеный поручик Разве стоил ваших ручек, Вашей дочки, ваших внучек, Он стрелялся — не за вас!., (и т. д.)

(Это я сочинила когда-то поэму, героиня которой — такой очень храбрый «австро-венский лоскуток», такая — «суммарная бабка» моя как бы, а я…

…Это не я — это вышел из рая мой темноглазый двойник.)»

87

А. Межиров преподавал на Высших литературных курсах.

88

«Тип» — он же.

89

В конце концов по просьбе Т. Глушковой эта встреча состоялась и закончилась ее полным разрывом с Межировым. Подробности в главе «Коммунисты назад!» из моих воспоминаний «Поэзия. Судьба. Россия».

90

Речь идет о стихотворении А. Пушкина «В начале жизни школу помню я».

91

Роман бульварной писательницы начала XX века Е. Нагродской.

92

А. Межиров.

93

Речь идет о предках Т. Глушковой.

«25 октября 1977 г.

Размышления о бесах.

Да, это очень может быть, что он (Пушкин) чаще всего просто бил их (по утрам) комнатной тапочкой.

Конечно, иногда (временами) у них проистекал и разговор.

Какой?

А вот, например.

Лысый и черненький стоял в углу у окошка и одной задней лапой чуть почесывал — из застенчивости и вшивой комильфотности — другую.

«Что там белеет? говори»,—

говорил П-н.

И тот шпарил, взвизгивая на буквах «зяв!», «зяв!» («мерзавцев сотни три», «две обезьяны» и пр.): Корабль испанский трехмачтовый (и т. д.).

«Все утопить», — говорил П-н. «Сейчас», — отвечал вшивый.

(Я думаю, «парижанку» [94] бы он бил тапочкой, например.)

В его Мефистофеле проглядывает русский черт.

Я не вижу ни вельзевульства, ни люциферства особого… Ни даже просто: Дьявола: все — бес… Ну, иногда бывало страшно…

Но страх серьезный — относительно — начался только с приходом Гоголя.

П. ч. когда Гоголь произнес: «Тихо светит по всему миру», — то вот это уже, пожалуй, был голос не «беса», а Начальника… Пушкин Гоголя не любил — всегда твержу, — и лучше бы им вживе не встречаться. Тот пришел по его душу…

(Но это уж тема другая!)

В основном же — были ручные, как белки. Ну, докука, конечно, и даже опасность (когда много, как листьев), но — (я очень устала)…

Мне приснились кактусы. Но я думаю (и они очень цвели и только желтым, едко-желтым), что это так разрослись во сне те репьи, которые Передонов срывал для кота:

«В шкуру лепить будете? — Да.

— Без меня не начинайте!»

Еще во сне была грязная мартовская весна.

Снились мне там также и Вы, но очень трудно вспомнить: что-то важное, интересное; ночью, проснувшись, еще помнила, а утром — уже нет.

Очень бы хорошо заболеть — и чтоб подавали горячее какао. (Но где там?!)

Ах, какая гнусь все-таки в голове!

Дона Анна — похожа на Марфиньку (из «Приглашения на казнь»)! Наверное, это как-то связано с «узенькой пяткой»?..

Всегда надо помнить: «веселое имя Пушкин», — сказал Блок! Протер очи мутны: Это звоны ледохода [95]

«Веселое имя» — а то… «гипотеза» станет мелодраматической…

Люди не понимают: черти играют краплеными картами, только когда играют в поддавки — когда надо как раз проиграть… П. ч. они народ, битый тапочкой, умный!

И все-таки, Стасик, они висят гроздьями иногда: с потолка, с люстры, к-й нет, свисают, как виноград «Изабелла».

Но есть разные слова веселые. Напр.: «Невольный чижик» (Пушкин). Невольный чижик».

94

А. Межиров, вернувшийся из Парижа.

95

Из стихотворения А. Блока «Пушкинскому дому».

«Здравствуйте, Стасик!

Это — не письмо, а новогоднее поздравление, и шлю я Вам картинку из очень любимой моей — в детстве — книжки «Макс и Мориц» [96] . А вторую картинку я шлю Вам для того, чтобы Вы на ней написали поздравление Межирову и послали сейчас или к Старому Новому году. П. ч. у меня нет таких знакомых, кому можно было бы послать эту гнусную обезьяну. Межирову — она очень хороша бы!.. (А можно — Эфросу [97] .)

А Вам (и Гале, конечно) я желаю всякого разнообразного счастья в будущем году, всяких удач; и стихов, которые пахнут моему носу Буниным, и просто стихов, которые хороши; и чтобы статьи (и разную прозу) Вы тоже писали; и чтобы все у Вас было хорошо.

У меня совершенно нет дара праздничной речи, поэтому перечень мой, должно быть, косноязычен. Но отношусь я к Вам очень хорошо, и благодарно, и уважительно — и надеюсь, что Вы этому поверите, несмотря на сегодняшнюю усталость моего «слога»…

Очень красиво падает снег, и поэтому хорошо бы — елку! Но боюсь, что во всей округе будет елка с игрушками только у Юры Смирнова… А надо — чтобы у всех.

Мне звонил Рейн и рассказывал, что Межиров написал в «Сов. писателе» хорошую рецензию на его рукопись. Я отношу это отчасти к своей заслуге, а также к тому, что он решил с кем-нибудь из кровных сплотиться, п. ч. не из доброты и заботы это ведь!..

Очень хочу, чтобы был январь.

И чтобы писать о Блоке. (О нем очень подходит писать в январе, когда много снега.)

Ваша Т. Глушкова.

30. XII 77

96

На второй картинке была изображена обезьяна шимпанзе.

97

А. Эфрос — режиссер. Один из участников дискуссии «Классика и мы».

«5 января 1978 г.

Стасик,

Все они — вепсы!

И Кожинов — тоже вепс [98] !

Это — лесные люди, которые выходят из леса за гроздьями водки и уносят ее обратно в лес; а у Кожинова в лапе мелькает притом еще какая-нибудь книжка, но читает он ее в лесу — при свете светляка.

Вы — по-моему — не вепс. И я — не вепс, хотя есть другие недостатки.

Передреев вызывает сплошную жалость.

Вы говорите: тоска по идеалу.

Эта тоска — хороша, но вот что плохо: если кто на волос даже не сходится с идеалом, то растерзает его вепс — точнехонько как врага.

П. ч. мирозданье — у вепса — состоит из двух «действующих лиц»: вепса и идеала. (Опричь же ничего в бездне пространства нет.)

Теперь о Кожинове.

Вот в чем беда: он мало умен и, главное, литературно мало даровит…

Уж поверьте, что это так!

(Мы с Вами — точно — умнее гораздо, как ни тоскливо это.)

Самое же поразительное — это отсутствие у таких, как Кожинов (т. е. русских), какого-либо народного чувства, чутья. (И чутья социального…) Эти слова непривычно громки — для меня, но я не знаю, как выразить ту важность, которая тут отсутствует. Так, все жалкие идеи о 30-40-х годах хуже, чем жалки! Так не может рассуждать человек, рожденный не из книжки (идеи), а естественным образом. Ибо нет и не будет во веки веков оправданья ни единому году того царствования. А пуще всего годам 30-40-м. Они были страшны не только физически, но и морально, и противоядия тому злу, может быть, не сыщется уже никогда. (Все это чудно видно в документах Смутного времени. Когда «брат доносил на брата, сын — на отца, и не было Бога ни в единой душе…») Эта отрава тогда начала в народе течь, а когда случилась Победа (в войне), все уж стало тут необратимо [99]

И вот, на мой взгляд, все речи такие как раз и есть антинародные, ибо всякий распад (нации и любого единства) начинается, именно когда Бог рушится в человеке. Кожинов ни капли не верит в Бога. Он думает, наверно, что Бог, как недвижимость, всегда, при нем, если он — русский.

Ужасно он не плодотворен!

И очень мало даровит — вот беда!

Он при светляке вычитывает цитату. Ну, хоть из Белинского — про талант!

А это же — глупо! И при том: он Белинского не любит, а я — люблю. Но меня ничуть не смущает — быть против цитаты из Белинского, а его — не смущает: пользоваться ею, хотя он его не любит!

Не любить Белинского может только бесталанность. (И еврейство.)

Знаете ли, что столь роскошный роман, как «Отцы и дети», посвящен:

«Памяти Виссариона Григорьевича Белинского

посвящается»?

Мне плевать на все «ошибки» его, даже и на ОШИБКИ. Блок — в чумном страхе своей реальности ругал его. Да ведь и не только ругал!..

Эти носятся с Ап. Григорьевым — против Белинского.

Дураки потому что.

Белинский талантливее Ап. Григорьева: и это Блок, а не я, сказал:

«Одна пядь значительно более талантливого Белинского затмила все семь пядей Ап. Григорьева».

Он (Блок) мог досадовать на это (в иную минуту). Но он понимал, что талант в России — не шутка. Ничего общего — с немецкими эстетиками. Немецкий язык не располагает этой тонкостью: способность — даровитость — одаренность — дар, талант, гений.

Талант всегда был у нас чудом духовным (а вовсе не суммой метрических способностей, которые всегда презирались).

Ну, разве ж за метрическое чудо дело поэта зовется издревле в мире «святым искусством», «святым ремеслом», «священной жертвой» (и т. д.)? Не может человечество почитать «святой» просто способность к метрической речи.

Ругать Белинского — всегда признак бесталанности. Всякой узости. И «идеи».

Из всей литературы Блок один пытался делать это, будучи ослепленным пародиями своего времени. (Но тут же: вдруг ставит его рядом с Леонтьевым…)

Вот эксперимент:

я подговорила Сережу, чтоб он выписал себе 8-том-ник Белинского. Он не хотел. Но вот пришел 1-й том. И он каждый день теперь говорит: «Ты не представляешь, что за книгу я читаю!»— «А что? «Говорит: «Так талантливо, — а ему тут пока еще 23 года! — что хоть вой!» И что оторваться не может.

Ошибки?

Мережковский писал, что Белинский имел право на то «Письмо к Гоголю», единственный в России — имел право, и что Гоголь, единственный в России, это понимал. (Да и болен он уж был страшно. Это письмо гениального и умирающего человека — вот что это за письмо. Да его никто понять не умеет!)

А еще:

я написала бы «Защиту статьи Белинского о Баратынском «.Т.е. — почему он «не любил».

(Потому что «зрел сквозь целое столетие».)

Так ведь — никому не нужно это; я говорила когда-то Лазареву [100] .

В общем, выходит, я тоже — вепс. Так зла…

Лень продолжать о Кожинове.

Но мне жаль, что нет у него таланта.

(Ведь Он не понимает даже, что значит: «склонность к парадоксальности, выдающей небескорыстность самого мышления» — и ставит тут вопросительный и восклицательный знак! Бедный Кожинов.)

Очень письмо вышло глупое. Но уж как вышло!

Я думаю, та тоска, что почудилась Вам тогда, о (по) Типе [101] , есть ложная, во всяком разе, тоска.

Да ведь слишком исчерпано все — хоть письмом тем моим ему!

Разве что-нибудь (из него) отменить — можно?

Каждый дурак ведь знает, что нельзя, невозможно!

Ну, я могу вообразить: ну, выпьем мы с ним водки, вроде станет чуть веселей. Но ведь он ни звука мне — там — не простит, ни слова (п. ч. они не способны к раскаянью). Да и во мне, может быть, теперь вовсе и нет той вечно вспыхивающей страсти — ко всему на свете, т. е. жизни, за которой и ходил ко мне, многие поношенья даже терпя…

И — старая он калоша, вот он что!

Вот — гнусный случай: я попросилась однажды отвезти меня в церковь (в м-ре), ну и попросила не входить за мной туда. (Очень промозглый ноябрьский вечер). Ну, пообещал, конечно. А чем кончилось? Тем, что когда я ставила свечку, то он — не только вошел, но от моей, в моих руках т. е., свечи зажег свою — а я ничего не заметила. Он себе вымелся опять на двор, и мне в голову не пришло! А потом, совсем потом — рассказал, как я ничего не видела, и описал, где, пред каким образом…

Как вспомню, так опять ненавижу!

(Ему, видите ли, было интересно, как я — в церкви.)

За такие поступки я устраивала огромные, бессмысленные казни. А на душу ложилась тоска. И это: «мелкий бес», — вилось и вилось.

(И вечно ноябрьский вечер в глазах моросит, как вспомню что. И водку покупать всегда надо было почему-то в ледяном Речном порту, и почти всегда я пила ее злорадно: а как это — объяснить не могу.)

Ну, конечно, конечно, когда уж совсем нельзя было иначе, дарил к.-н. книжку и являлся интеллигентно, на кончике стула держась, и прилежное лопотал.

Но, м. б., только я и знаю, сколь неинтеллигентный это человек!

(А вообще: как опустел мой дом! Ни Слуцкого нет, ни друзей бывалых. Вот отчего тоска!)»

98

В нашей игре-переписке «еноты» — означало «евреи», а «вепсы» — «непросвещенные» русские. С этой несправедливой оценки Кожинова и появилась трещина в наших отношениях.

99

После 1991

года ее взгляды на сталинскую эпоху изменились в корне. Более того, она стала даже идеализировать в своих стихах образ вождя.

100

В Лазарев — текстовик-песенник, притворявшийся патриотом. Ныне живет в Америке.

101

«Тип» — А. Межиров. Конец письма — о нем.

* * *

«17 февраля 1978 г.

Ох, Стасик, не надо бы мне бывать в Союзе и в Домах тв-ва (и, конечно, то, что я стала бывать, с декабря начиная, связано с Вами, но Вам пользы принести не смогло).

Я очень боюсь, что все эти люди поссорят Вас со мной, а меня — с Вами. (И я скажу Вам, в скобках, даже, что Тип, при той встрече втроем, «диспуте», как говорит Сережа [102] , очень хотел, чтобы Вы сказали мне то, что, как он знал, я никому не прощала, и потому был «туп» и настаивал, чтобы Вы «приводили примеры» дурного, что он говорил обо мне — Вам… Сам он в жизни бы мне в своих текстах не признался и клялся не зря «здоровьем Зои и Анны», что все — вранье, п. ч. знал, т. е. чувствовал, что тут бы пришла уж полная финита для него со мною; но очень желал, чтоб — текстуально — сказали Вы, п. ч. говорить мне такое в лицо не смел даже он; и когда 6 Вы сказали, это означало бы — «в моих глазах», — что Вы не «человек чести», как иногда называл он Вас — нарочно, назойливо, всегда подчеркнуто-некстати — мне. Он был туп, чтобы как можно больше вывести Вас из себя. Я давно вычислила эту ловушку, которая поначалу казалась необъяснимой его тупостью и упорством. Это была ловушка — для Вас. (Вот почему я никогда б не доставила ему радости корить его с такою ссылкою на Вас…). Когда я это все вычислила, мне стало скучно совсем как-либо думать, вспоминать о нем.

Скорей бы деревня, весна (там зимой не топят); я думаю о своей деревне, как об Италии или Александрии думал бы кто другой.

Очень грустно. Постарайтесь, чтоб им не быстро удалось поссорить. Это было бы очень печально мне, хотя я, конечно же, меньше всего думаю о выгоде от Вашего секретарства там… В самом деле, все забываю об этой должности, хотя все мне напоминают об этом.

С Симоновым [103] было правильно.

Нам надо поделить речку Непрядву!

Вообще ж: хорошо, что уезжаете. Хотя я буду скучать. И, кроме того, скоро слетятся все коршуны.

Я очень хотела бы увидеть какую-нибудь совсем другую страну. Лучше всего бы — по морю чтобы.

Или хоть деревенский шиповник…

…Я не совсем поняла, что там Вы трактовали о моем «голоде» [104] . И почему никто (почти) не видит, что у меня тьма, например, юмора? Вот мне Рейн рассказал, что грузинский народ преподнес Ахмадулиной один экземпляр ее огромной книги, там вышедшей, — такой: обложка — в тонком листовом золоте, и на ней знаменитейший тамошний чеканщик изобразил (не Пегаса) Мерани и еще что-то.

«Это называется: Остромирово Евангелие», — сказала я. (А вы говорите: «голод»…).

И мне ведь весело — а не злобно! — все такое говорить.

Я сержусь редко. А самое гнусное во мне, между прочим, это дикая смесь: брезгливости и доверчивости. И при этой смеси — о каких «стратегических мозгах» может идти речь?!»

102

Т. Глушкова вспоминает о нашей ночной дискуссии с Межировым.

103

К. Симонов, узнав о моем выступлении на дискуссии «Классика и мы», отказался вести вечер поэзии в Лужниках, организатором которого был я. «Баба с возу — кобыле легче», — сказал я Симонову и обратился к Анатолию Софронову, который и провел вечер.

104

Речь идет о моей внутренней рецензии на рукопись Т. Глушковой в издательстве «Современник» («Вепсятник», как говаривала она).

* * *

«16 февраля 1978 г.

Стасик! Шлю Вам довоенную картинку — времен Дины Дурбин и Марики Рокк [105] (П. ч. только у меня и есть, м. б., такие картинки.) Она означать должна, что острить с Симоновым — Вам — было бы так же глупо, как мне — «беседовать» — с Карелиным. То, что меня (тьма народу!) не любят — очень правильно; я — первая это очень понимаю! Будет жаль, если Вас со мной (или меня — с Вами) рассорят. Пожалуйста, не обращайте на все внимание (ни на что); я привыкла к «комедии ошибок» — у меня так всю жизнь; и тут — ничего не изменишь уже. Но я знаю одно средство: никогда не защищаться. И ненавижу себя, когда вдруг устаю — и начинаю (что-либо) опровергать: это — низ унижения потому что. Ну а Вас я люблю, п. ч. Вы не внушаете мне того страха, как все. Необходимости обороны — на что уходит вся — почти — жизнь».

Я рекомендовал рукопись к изданию, но сделал несколько замечаний по отдельным стихотворениям.

105

Послание написано на открытке, изготовленной в 1936 году.

«14 марта 1978 г.

Здравствуйте, Стасик!

Чтобы не устраивать этого вепсовского разброда, распри и проч. (что — на радость врагам), я предлагаю: напишите сноску — одну ко всей книге; вот какую — примерно [106] :

«Словом «традиция» (здесь и далее) я пользуюсь не в основном, принципиальном его значении, сопряженном с «единосущностью» (Блок) искусства и, в частности, с духовным единством классической русской поэзии, если иметь в виду ее преимущественные тенденции, но в значении суженном, ограниченном пределами конкретного творчества — ради выявления тех частных особенностей художественного опыта, которые интересны для той или иной моей темы. Т. е. пользуюсь им в интересах локального, «рабочего» литературного анализа, задачи которого и выводы из которого не ставлю, однако, выше или в противовес предпосылкам и законам поэзии в целом…»

Все это я сейчас — п. ч. устала — сказала громоздко и гнусно, а Вы это напишите понятней, но зато тем не дадите повода: 1) злорадству светло-сильному [107] ; 2) ему же.

И кое-где можете сказать: «линия» (вместо «традиция»), «напоминает опыт (такого-то)…», «можно возвести к творчеству (а не традиции!) такого-то…».

Сноска, о к-й я говорю, избавит, впрочем, от необходимости даже и этого…

В конце концов, такая сноска — свидетельство культуры (авторской), а не заботы «обо мне» — я думаю!..

Какие новости? — спрашиваете Вы. Евтушенку утвердили (на студии пока, а не выше) на роль Циолковского в кинематографе здешнем. (Что скажет Калуга и Европа?!)

Блок — очень гениальный (стихи.)

Статья «Без божества, без вдохновенья» [108] вдохновила меня тем, что в ней пахнет моей яростью (стилем), — сегодня перечитала. Один абзац там такой: «Это жутко».

С Вальсингамом все хорошо. А с Куликовым полем — плохо. Ума у меня — нет (нужного, т. е. действительного), а к тому ж — во тьме невежества живу всю жизнь.

Надо прочесть про эту битву все, историческое.

Насчет традиции — и всего прочего, что есть вообще в мире, — я сейчас ни на копейку не уверена. Но вот что я думаю: если выйдет Ваша книга, то ведь я должна буду написать про нее. Это нужно, п. ч. я в рецензии, м. б., «доопровергну» все, что надо, поэтому грубого разнобоя (в словах «поэзия», «традиция», «стихотворение» и проч. мелочь) быть у нас не должно. Значит, Вам бы не полениться — написать сноску. Я могу предложить даже вариант на выбор. Меня бы устроила и сноска отрицательная: мол, не согласен со статьей, т. е. со мной… Это тоже все-таки будет вежливость и умность — лучше, чем, как все, делать вид, что «ничего не было» (в дивной нашей литер, критике)… И это — тоже — не помешало бы мне написать рецензию на Вашу книгу.

(Я напишу ее лучше, чем все! Т. е. — постараюсь. П. ч. так надо и хочу.)

Прочла еще «Задонщину» — чтобы все-таки узнать, кто там победил…

Сколько я помню из всего, что мною забыто, долго еще потом дань платили и зависели (от Орды)… Но и не в том даже дело.

«Задонщина» показалась мне сочинением плоховатым: криводушным, с государственным сентиментализмом, притворным… Это какая-то мелкосемейная хроника, «внутренняя», невеличавая то есть. Порыва творческого там мало, а все — элоквенция «фольклорная»; какой-то член СП писал!..

То ли дело «Слово о полку…»! Те же образы, а все — куда как лучше. (Хотя очень загадочное, конечно, сочинение. И, м. 6., Л. Гумилев прав, датируя его 13-м веком — разгаром «неволи»…)

(Очень мне хочется в к.-н. монастырь поехать, либо хоть в Новгород — любимые иконы посмотреть. Напр., «битву новгородцев с суздальцами», а главное — Федоров Стратилатов, которые там так хороши, что никаких сил нет: все — флорентинцы такие, в алых плащах и с балетными ножками, и в собольих шапочках… Вообще: мне хочется поехать всюду, а — не еду никуда… Это, я думаю, такая у меня, терпеливая, планида.

Вообще, чтобы написать толком о «Куликовом поле», надо иметь в памяти тот образ древней России, XI-ХIV веков, который был мне знаком в моей молодости, когда я на память знала иконописные школы, и зодчество, и все, но это уже стерлось у меня…

Между прочим, статья Ф-т-ва [109] очень хороша, и я просто не то ждала, искала в ней. Но она очень хороша! Иона — пример стиля чудный. Она — лучшее в той книге.

Но, с другой стороны, я увидела, что и то, что написано мною, может быть не хуже. Я много верного угадала, и до Гоголя такого никто не догадался, как я, и вообще…

Я теперь об иконах и Дионисии разном судачу — более для Вашего «воина» [110] . Блок-воин должен быть связан с той «святой ратью», которую мы знаем по изобразительному искусству. Хотя бы потому, что только на иконах и фресках есть те «алости», «розовости», «лазурь», которыми окрашен ранний блоковский «образ России». Если бы Ф-т-в знал это искусство, как мы, он написал бы об этом источнике…

Я о Вашем «воине» думаю больше, чем о том, что надо мне. Это потому, что я не такая уж эгоистка!

С ним очень трудно — с «воином». П. ч. он «предал белое знамя», — думаю я. И есть, в итоге, большая «жертва стихии», чем Вальсингам, может быть. Его статья «Интеллигенция и революция», например… Вообще развязка судьбы «воина» — в его публицистике революционных лет. Правда, он везде героичен — и в отступлении этом своем.

Дионисийство Блока в этих статьях куда сильнее, 6е-зысходнее, чем в любых прежних стихах про вьюги.

Боже мой, до чего он был несчастен и мужествен!..

Он возвращается к прежним силам в 21-м году. Как ни смешно. «О назначении поэта». «Пушкинскому Дому». Тут опять подымается в небо «белое знамя». Он дотянул до бессмертья, «вытянул» все же на него — чудом каким-то! Глухой подвиг Блока самых последних 1,5-2-х лет — быть может, самый большой подвиг. Он тогда стал поперек стихии. «Это жутко», — опомнился он… Ну, и все такое. Это время — антиницшеанства, анти… того «духа музыки», который он все-таки очень часто хотел понимать не внутренним «чутким» слухом, а лишь воспаленными нервами, измученной, а не просветленной, одиночной душой…

Стасик, он мне надоел (устала), и потому скажу про Вашего Заболоцкого [111] .

Писать надо как бы «на века». Т. е. очень хорошо. А я боюсь, Вы не исправили «Шагала — Гоголя». Розанов ведь не прав! Вы могли бы написать, сославшись на него, вопреки тому, что — он… Он Гоголя не любил и совершенно не по делу скандалил.

Если Вам лень, давайте я напишу Вам эту одну, нужную, страничку!

Вся соль — в соблазнительности думать, как Розанов, и сопоставить, как Вы… Но это — поверхностность, а не правда.

Искусство Шагала, действительно, иллюстративно, но иллюстрировать Гоголя он не может. Как можно смешивать действительно «полубезумного» и, во всяком случае, очень взволнованного Пискарева с тем достаточно рассудочным разложением Мира, сознательной и рассчитанной гиперболой, что у Шагала?! Говорить о «бездуховном карнавальном движении жизни» у Гоголя — все равно, что говорить о том же относительно Блока, у которого — например:

По улице метель метет, Шатается, свивается, Мне кто-то руку подает И кто-то улыбается…

И многие иные — движущиеся, не вглядывающиеся в лица людей (и проч.) строки…

Надо написать: о соблазне возводить это искусство (20-х и чуть ранее годов) к Гоголю, о школярски понятом Гоголе, о неправоте Розанова…

У Гоголя нет никакого эстетизма, эстетства. Его измена Пушкину — не здесь и не в том. Его измена в том, что «жизнь» он поставил выше «искусства», что ею дал ослепить себя, хотя, быть может, один он и был тогда зрячим в той жизни… Что «Россию» поставил он выше «творчества». Он — антиэстет вопиющий! Это ложь, что он «гениальный живописец внешних форм» [112] ! Вы подумайте: все герои классической русской прозы уже мертвы! От Фамусова до Лаврецкого, от Печорина до А. Болконского, от Райского до кн. Мышкина!.. Одни только гоголевские герои и сейчас толкутся на улицах! Медведь всю жизнь, например, меделянских щенков всучивает; Хлестаков — бесконечен: хоть на Овчинку (Евтушенку) гляньте! Да просто лень говорить об этом — они живут, и живут, и будут жить — и как говорить о «внешних формах», о «невнимании к человеку», о «нереалистичности»? Это же грех! Такой способности схватить непреходящее, в национальном характере не имел никто! Что ж тут общего внутренне со «Столбцами» или с Витебском, который весь — намыслен, метафоричен в примитивном смысле метафоры, иллюстрирует «распад мира», а не открывает его… «Невнимание к человеку…» Да ведь после нескольких страниц главы о Ноздреве, или Манилове, или Собакевиче — как будто всю жизнь прожил с этими типами! Вы на диалоги тамошние посмотрите! Да там ведь в двух репликах — весь человек, с множеством подробностей… Это очень психологическая проза! Просто он умел писать так «крупно», как Микеланджело какой-нибудь. Это дар обобщения, а не «смазывания», — зовется!..

А Поприщин, а «Шинель» — это не психологическая проза?.. (Просто: у него нет героев интеллигентов, он пишет лица «стихии», если говорить словами Блока, — но он пишет именно лица, то есть характеры, а не внешности…)

Я говорю плохо, п. ч. возмущена.

Шлю Вам грязный листок, нацарапанный в декабре. Тоже — неубедительный, п. ч. ночной, без перечитывания «Повестей». Но отнеситесь к нему, как к воплю — не смешивать Гоголя с Шагалом…

В том-то и смех, что искусство 20-х гг. решило, что, узнавши «секрет», можно 100 Гоголей явить — в стихах и прозе.

«У вас Гоголи, как грибы, растут…», — проворчал Белинский Некрасову, если помните… Вот и я — ворчу очень!

Ну, а «антипушкианство» Гоголя сейчас Вам ни к чему. Оно вовсе не в «Шагале» и не в Заболоцком. Оно — в том «соотношении» между творцом (личностью) и «стихией», в том нарушенном соотношении, от которого погиб Блок.

Пожалуйста, поверьте мне на слово! Я потом объясню лучше.

(Пожалуйста, ни в одной строке не уподобляйтесь нашим критикам! Будьте очень внимательны, т. е. аккуратны. Мы живем во время таких «обвалов» и «завалов», что не вправе быть белоручками и небрежниками… Кстати, чем ближе приближалась революция, тем меньшим «белоручкой» становился Блок. Он все больше «объяснял», все больше хотел быть понятым верно. Он унижался и до «банальных истин» тогда… и парадоксов стыдился…

Я очень хочу, чтобы у Вас получилась безупречная книжка. Безупречность — это, хоть и неправота, может быть, но — неповерхностность!)

Ваша Т. Глушкова.

27 декабря 1977 г.».

106

Речь идет о моей работе над книгой «Свободная стихия». Т. Глушкова дает мне некоторые советы для работы над статьей о Куликовской битве и судьбе А. Блока.

107

«Светлые силы» — наше ироническое название еврейско-либерального лагеря.

108

Знаменитая статья А. Блока о Н. Гумилеве.

109

Т. Глушкова вспоминает книгу философа и историка первой эмиграции Г. Федотова.

110

Речь идет о моей статье, посвященной Блоку и его циклу «На поле Куликовом».

111

Т. Глушкова говорит о моей статье «Огонь, мерцающий в сосуде», посвященной Н. Заболоцкому, в которой я предположил, что его сборник «Столбцы» и прозу Гоголя (особенно «Невский проспект») мог бы иллюстрировать Марк Шагал. Далее она размышляет о генетическом различии творчества Гоголя и Шагала.

112

Слова из статьи В. Розанова о Гоголе.

о повестях гоголя. к-е я и так помню…

«[Надо Шагала сравнить не с Гоголем, а со «Столбцами». А о Гоголе сказать— при этом, — что он лучше всех!]

У Шагала — многозначительность искусства. Он декоративен (в том «периоде») и многозначителен. Его плоскостность, живописная одномерность означают тоску, но — не мировую. Она не имеет — для мировой — глубины, а лишь протяженность (как будто)…

Гоголь — не декоратор, при всей карнавальности, а больше творец. Его композиции (статично-движущиеся) словно бы именно нам издалека видны как плоскостные, декоративно-карнавальные… Мы и он (Г-ль) занимаем разные точки обзора: его взгляд — несколько сверху, наш — издали, но не сверху; он — знает, видит при этом и объемы; мы — не видим. Шагал — «Гоголь «, ставший на место читателя (наше). И если угодно — он смотрит снизу (в облаках, в небесах, над крышами у него проплывают герои…). Он нарочит и, в сущности, литературен. (Ибо литературным может быть, кстати, и бред.) Он гораздо доступнее Гоголя — для восприятия. Раз найдя точку, с которой смотреть на его картины, испытываешь затем досадливость, скуку, п. ч. все уже разгадано и вперед: так будет всегда. Его мир математичен сравнительно с Гоголем. Нет ощущения импровизации. Он взял какой-то интеграл («тоски», «скорби», «бессмыслицы», «фантастического быта»).

И это — неполная (не вполне) духовность. П. ч. бесплотность, бестелесность, плоскостность — еще не всегда есть духовность. В общем: нудно это, тоска, «высше-математическая» лирика, преждевременная обобщенность… зеленая (а не «мировая»).

Гоголь — творец и участник (т. е. он же и воспринимающий им увиденное: масса оттенков, и главный, быть может, его удивленность видимым и изображаемым. Чувствуется неразрывность между: видит — «изображает», «синхронность» зрения и слов; все это и значит: творец-участник… (Так — в игре детской. А эта нация вообще не способна к игре.)

Шагал — безучастен. Так безучастен автор (скульптор) посмертной маски: маска (гипсовая) Пушкина, Гоголя…

У него — формула (мира, человеко-быта и т. д.): у Гоголя — отнюдь! — игра, видение и необдуманность воплощения. Его удивленность чаще всего вызывает смех, п. ч. мы не верим, что это — правда. (Он один знал, что у него нет воображения.) Он — случаен, а не нарочит. Это значит: сам не знал, что оно (увиденное) — такое… А Шагал знает — больше Господа Бога. И оттого его «тоска» вызывает скуку. Его «карнавал» картонен; а у Гоголя очень рукой хочется попробовать эту — никакую не условность, а чистую правду и быль, которая НАМ кажется фантастикой».

* * *

«15 марта 1978 г.

Стасик!

Вот что еще забыла: если Вы не исправите Шагала, наступит самое худшее — непременно: Вам никто (светло-сильный) не поверит, что Вы так думаете, т. е. равняете его с Гоголем, а решат: 1) либо Вы испугались (после дискуссии), 2) либо используете это (параллель невероятную) как тактический прием, «хитрость»…

И то и другое, конечно, плохо. И я Вам просто ручаюсь: в искренность этого Вашего мнения никто не поверит. (Ибо воистину Вы не так глупы!)

Вот почему — еще — я так настаиваю…

Что до сноски о «традиции», надо, конечно, не обессмыслить мою — на Вас: что Вы «сделали разумную попытку остановить поименное дробление традиции»…

Если бы я была уверена, что мне дадут в конце года слово, я написала бы сама о возможностях «бытового» или «рабочего» словоупотребления. Я думала об этом и раньше, но так не хватало мне места для главного, что и не написала об этом…

Я не уверена, что это слово мне дадут.

Я могу сказать и вообще: сторонников у моей статьи чрезвычайно мало. Гробово молчат даже те люди, которым я сама, по их просьбе, послала журнал [113] . Уже прошло много времени, и ясно, что они молчат сознательно. (Сюда относится, кстати, как я и думала, и Евтушенко.)

Есть одиночные очень пылкие мнения — хорошие, но они — с неожиданных, хотя и литературных, сторон.

Среди же тех, кому я сама послала, — молчат вепсы наравне со «светлой силой» [114] .

Среди прочего, говорят и «как плохо написано» — у меня…

Вот и Тип нынче воскрес — не успела сказать, что «скрылся»… (А. Межиров, — Ст. К.)

Этот — по телефону — очень унижать старался: «Традиция, конечно, одна; но кто же этого не знает?!». И т. д. Вознесенского защищал… «Формальную школу»… И хотя я «ломлюсь в открытую дверь», вывод: «Статья не понравится никому, и это говорит, во всяком случае, о ее бескорыстии…».

Я сказала, что он — зарапортовался: «все знают» и — «никто не одобрит»?.. И что он без меня совсем замшел. (Так и сказала.)

«И все-таки лучшая Ваша статья — «Мастер» [115] , — объявил он. «Т. е. ее герой?» — спросила я.

Вообще разговор был вполне скандальный, — просто лень описывать. Я сказала, что поскольку Вы (Вы, Стасик) уехали, то он решил «постеречь нору с мышью».

Принуждает меня прочесть какую-то «Этику иудаизма» (реабилитирующую)…

В том, что у него есть Федотов, не признается. «Зачем бы я скрывал?!» «Как зачем? — говорю я. — Затем же, зачем и все остальное врете». Тогда он говорит: как, мол, я могу доказать, что она у него — есть? Ну, то есть сил нет. Я сказала, что он со мной заедается, как будто ему 11 лет. Он способен говорить по телефону 1,5 часа и более… Про нищету свою говорил. Я сказала, что плачу ему только по 13 числам — в октябре… Что дача тесна… Что… Ну, все то же. Только все статью мою трогал языком при этом, а я отругивалась. Я сказала, что «Этику» (эту самую) непременно потеряю, «и Вы останетесь без этики»… Ну, и все — снова.

Очень советовал мне прочесть статью в «Правде» — про Пиковую даму [116] .

Ну, пойду вымою телефон.

(После всего этого…)

Хуже всего, что я сказала ему какие-то слова (мои) о Пушкине. Так злюсь на себя! Вот сижу ведь, как благородная мышь, несколько дней, не вижу никого, носа не кажу — и вдруг все, что придумала в такие дни, кому ни попало ляпну… Очень это я презираю в себе.

Ах, вот: начало авангардизма — в Боттичелли! (У Типа; так он, то есть, заявил). «В Библии!» — сказала я…

[Эта страничка вышла сердитая? Ну, нечаянно…] Всего Вам доброго!»

113

«Литературное обозрение», где была в 1978 году опубликована ее статья «Традиция — совесть поэзии».

114

«Светлые силы» — ироническое обозначение еврейства.

115

Статья «Мастер» — о стихах А. Межирова.

116

Речь идет о статье дирижера А. Журайтиса по поводу постановки оперы «Пиковая дама» в модернистском стиле.

* * *

Мое письмо Т. М. Глушковой из Дома творчества «Дубулты» от 16 марта 1978 г.

«Здравствуйте, Таня!

Пока Вас там травят еноты — я спас Вашего любимого кота. Галя подтвердит Вам (она приезжала ко мне), что когда вечером мы вышли гулять, в кустах раздался какой-то даже незвериный вой. Я бросился на вопли о помощи и увидел, что злобный фокстерьер терзает грязно-белого красавца. Красавец впился ему лапами в морду — но что он мог поделать! Фокстерьер выращен специально, чтобы травить не то что котов, а лис из нор вытаскивать! Я заорал нечеловеческим голосом, затопал ногами, и негодяй терьер от неожиданности разжал челюсти. Ободранный кот тут же метнулся на сосну и пропал во тьме. Сейчас он где-то зализывает свои раны. Если бы не я, то повесили бы Вы на стенку рядом с беличьей шкуркой и Вашей вепсовидной собакой кусочек грязно-белой шерсти и проливали бы время от времени у своего мемориала скупые слезы… Вот она, жизнь, какова. А Вы говорите — еноты. Впрочем, вернемся к ним. Я очень хорошо понимаю истоки и масштабы их ярости. Им было даже приятно, когда с ними воевал какой-нибудь Иван Шевцов или другой непроходимый вепс. На этом фоне они выглядели бы благородными, талантливыми, гонимыми и, ей-Богу, в глубине души были бы благодарны своим глупым гонителям. Сейчас же каждый более-менее не дурак из них отдает себе отчет, что Вы умны и талантливы. Над Вами не посмеешься. На меня они злы, потому что я нарушил правила игры, заключающиеся в том, что человек, занимающий пост и обладающий властью, по традиции обязан поддерживать дух умеренной либеральности, чем я заниматься не стал. Их ненависть — замешана на страхе и на слабости. Но она вездесуща. Выход есть, наверное, один. Относиться ко всему спокойно. С искренним добродушием, без ожесточения. Улыбаться. Словом, делать вид — впрочем, это должно соответствовать внутреннему состоянию, — что ты выше злобы дня. Во имя справедливости. Ради бога — нельзя впадать в отчаянье, в истерику. Нельзя показывать, что твои нервы на пределе. Да их и в действительности нужно от этого предела оградить.

Я понимаю, что женщине следовать этим советам куда труднее, чем мужчине. «Нам только в битвах выпадает жребий…» Потому я не буду осуждать Вас ни в коем случае, как бы ни развивались последующие события. Не давайте только им поводов торжествовать. Всем этим «порядочным людям». И приличным тоже. Когда Ластик (он же Лангуста) сказал мне ту же самую фразу, что и Вам: «Все приличные люди отвернутся от Вас», — я ответил ему: «Дорогой А. П. Ну что Вы! Я же знаю, что Вы от меня никогда не отвернетесь». Он не понял юмора и даже сделал вид, что растрогался, забормотал, что знает наизусть десятки моих стихов, но кончил тем, что к Льву Толстому в Ясную Поляну приезжал один из последователей Ламброзо с одной целью: изучить необыкновенно уродливое строение черепа графа, как представителя вырождающегося рода, отягощенного всяческими душевными заболеваниями.

О Господи! Вызов брошен. Мятеж [117] состоялся. Со славой он закончится или без славы — нам знать не дано. Но одно я знаю точно: «все миновало, молодость прошла». На нашу долю остался лишь голубой дымок поэзии да темная мгла идей, и если не бросить вызов (а долго ли жить-то осталось!), то последние годы придется коротать бок о бок со старыми калошами, енотами, лангустами, ластиками, слушая их душевно-бытовую болтовню и грустно поддакивая им. Да при одной мысли об этом хочется пойти на кухню, законопатить окна и отвернуть все газовые краны.

Посылаю Вам свою статью [118] . Я отношусь к ней, как к черновику, потому что многие из мыслей (в частности, параллель «светлый стяг над нашими полками» и «я не предал белое знамя») я не додумал. Просто не хватило сил.

До встречи. Станислав.

117

Речь идет о моем письме в ЦК КПСС по поводу альманаха «Метрополь» и еврейского засилья в культуре и идеологии.

118

Статью о творчестве А. Блока.

Поделиться с друзьями: