Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мои воспоминания. Книга вторая
Шрифт:

Мне следовало бы в первую очередь отправиться к своему любимцу, к своему кумиру, к Адольфу Менцелю, но тут произошла моя вторая неудача. Просто, не спросясь, отправиться к великому художнику я не отважился, а Герман не был достаточно близко знаком с патриархом, чтоб снабдить рекомендацией к нему. Поэтому он дал мне совет побывать у Пауля Мейергейма, известного зверописца, которого связывало с Менцелем давнишнее знакомство и даже, несмотря на разницу в годах, род дружбы. Заручившись поддержкой Мейергейма, я затем мог бы отправиться к старику. Уже по рассказу Сережи (у которого хватило храбрости проникнуть до «самого» и которому удалось даже купить у него по сходной цене два хороших рисунка), я знал, что автор «Круглого стола» и «Железопрокатного завода» — господин неудобный и даже неприятный; он и его, Сережу, сначала едва не «спустил с лестницы». «Поддержка» была необходима. Но вот, хоть у Мейергейма я и побывал, однако и Мейергейм рекомендации к Менцелю мне не дал и только предупредил, что старик стал болезненно нелюдим, что он никого за последние месяцы не принимает и что даже он перестал посещать свой любимый Cafe Bauer (Unter den Linden), где еще недавно его можно было ежедневно

застать и где в былое время он был вполне доступен. Курьезную вещь при этом рассказал Мейергейм. В кафе Менцель приходил не только для того, чтоб закусить, но чтоб посмотреть всякие иллюстрированные журналы, причем любопытно было наблюдать со стороны, как этот тончайшего ума художник на долгие минуты углублялся в разглядывание одной и той же картинки, часто и совсем неказистой. Вероятно, он высматривал в ней то, что ему, великому знатоку быта, было интересно высмотреть. Мне эта черта знакома. Ведь я тоже обладаю способностью не только любоваться высокими и прекрасными произведениями искусства, но и находить характерное, для себя в данный момент ценное, а подчас даже волнующее, в самых банальных ремесленных произведениях. С детства я был страстным охотником до всяких картинок, будь то «Illustrated London News», в «Graphic»’e в «Illustration» или в наших «Всемирной иллюстрации», в «Ниве», в «Пчеле». Впрочем, весь вопрос в том, как смотришь; надо уметь смотреть, ну а все творение Менцеля доказывает, что он-то смотреть умел.

Сам Пауль Мейергейм был нестарый человек, выше среднего роста, чернобородый, с проседью. В его манере было что-то мило-благодушное и что-то нервно-настороженное, точно он чего-то когда-то испугался, и следы этого испуга остались навсегда. Занимал он вблизи Тиргартена нарядный особняк с типичной для Германии 80-х годов обстановкой, состоявшей главным образом из старинной мебели. На стенах висели старинные картины, из которых он особенно ценил большой и роскошный натюрморт голландца Ван Бейерена. Но рядом с картинами старинных мастеров я заметил несколько маленьких картин середины XIX века — того несколько слащавого жанра, главными представителями которого в 40-х годах были Meyer von Bremen и Eduard Meyerheim. Последний, чего я раньше не знал, был отцом Пауля, и трудно было себе представить больший контраст, как тот, что существовал между сыном — последователем Адольфа Менцеля и других реалистов, и тем скромным, наивным художником, глядевшим на все через розовые очки дюссельдорфской школы. При этом мне понравилось в Пауле, с каким умилением этот рослый и элегантный бородач, этот завсегдатай высших кругов и придворных балов [3] , отзывался о творчестве своего отца, как нежно он эти картинки любил, с каким убеждением отстаивал достоинства этой старосветской живописи.

3

На придворных балах карлик Менцель часто из-за спины великана Мейергейма высматривал то, что ему представлялось интересным набросать в свой никогда с ним не расстававшийся альбомчик. Иногда для этого он вставал на стул или на подоконник, а альбомчик клал на плечо своего приятеля.

В Мюнхене мои покупки продолжались в том же чередовании удач и неудач, но здесь в роли Ганса Германа оказался мой квази-родственник Ганс фон Бартельс, сам себя называвший кузеном всей семьи Бенуа. С ним я познакомился в Гамбурге в 1882 году во время моего первого заграничного путешествия с родителями. Тогда Гансу было около двадцати пяти лет (мне же было двенадцать), и с тех пор я его не видел. Но Ганс за эти годы не переставал находиться в переписке как с Альбером, так и с нашим общим двоюродным братом Сашей Бенуа-Конским. Наружность Бартельса за эти четырнадцать лет мало изменилась в чертах лица и в манерах, но тогда он мне показался каким-то гордым, настороженным, несколько даже мрачным. Возможно, что действовала на него вся уж очень буржуазная семейная обстановка, в которой произошло наше знакомство; полный честолюбивых чаяний, художник просто тяготился специфической атмосферой фамильных собраний, и суждения, даже похвальные, старых тетушек и дядюшек должны были действовать ему на нервы. Теперь же он был полон самого непринужденного веселья, принимавшего моментами бурно-шумливые формы; встретил он нас прямо с каким-то родственным восторгом. Мы сразу перешли на «ты», а нас и он, и его жена с первого же дня стали называть Schura, Atja. За все десять дней нашего пребывания в столице Баварии мы редкий день не завтракали и не обедали у Бартельсов. Ганс сопровождал меня по мастерским художников и по музеям, с ним же мы совершили прелестную прогулку в Нимфенбург. И всюду Ганса встречали с распростертыми объятиями; его искренняя благожелательность в отношении всех и каждого, его живой, веселый нрав сделали его тогда общим любимцем Мюнхена, начиная с членов королевского дома и кончая сторожами музеев и прислугой на большой выставке в Glasspalast’e.

Жили Бартельсы на окраине города (у самой Theresien-wiese) в аппетитном особняке, похожем на виллу; весь этот квартал производил приятное, дачное впечатление. Женат был Ганс уже лет десять на особе не красивой, но очень симпатичной, сразу к себе располагающей. Frau Wanda была дамой полной, рыжеволосой, с широким круглым лицом. Она была образцовой хозяйкой и очень заботливой матерью. Впрочем, свою материнскую заботливость она распространяла и на мужа, который, в свою очередь, всячески выражал ей свое обожание. Так как их семейные отношения были похожи на наши, то и это способствовало нашему быстрому сближению.

Гуашами и акварелями Бартельса увлекались в те времена не мы одни, а вся Германия. Его картины (водяными красками) необычайных размеров красовались на почетных местах на выставках и в музеях. Картина «Полный вперед», изображающая пароход, идущий навстречу солнцу, борясь с сильным ветром и с волнами, была одной из самых популярных картин в мюнхенской «Новой пинакотеке». Другая, очень нравившаяся его картина, была мне знакома по воспроизведениям; на ней была изображена голландская

приморская деревня Катвейк; мне посчастливилось ее еще застать у Ганса в мастерской, и после маленькой борьбы с Frau Wanda я ее получил для тенишевского собрания. При этом Ганс, из расположения ко мне, по собственному почину, уступил ее за половину цены.

Бартельс сразу принял самое горячее участие, чтоб я с достоинством исполнил свою миссию. Он меня свел ко всяким звездам, и он же способствовал тому, чтоб некоторые из этих звезд расстались для нашего собрания со своими произведениями. Посетили мы с ним тогда и Ленбаха в его прелестном дворце «У Пропилеев», и старика Вильгельма Дитца, от действительно очаровательного искусства которого я был в восторге, и прославившегося в те дни на весь мир Франца Штука, и другого, все еще знаменитого мастера — Деффрегера, и многих других художников. И всюду, благодаря Гансу, я был принят с отменной любезностью (единственно, кто меня отшатнул своей угрюмостью, — был Деффрегер), но, к сожалению, не всюду я оказался в состоянии что-либо приобрести. Ленбах уверял, что все, что у него было продажного, похитил у него «этот русский юноша, который меня посетил в прошлом году» (то был Сережа Дягилев), а не менее мужиковатый, нежели Деффрегер, В. Диц, дымя сигарой, запросил такие суммы за самые пустяшные рисуночки, что меня обуял ужас, и я поспешил выбраться из его прокуренной табаком мастерской.

Блиставший аполлоническим блеском, точно озаренный ореолом славы, красавец, пожиратель женских сердец Штук вышел по-театральному одетый в бархат, держа в левой руке гигантскую палитру, с которой текли необычайно яркие колеры на роскошный мозаичный пол его новехонькой виллы. Он стал без устали выкатывать мольберты с поставленными на них картинами и картинищами (я тогда увидел, между прочим, еще один вариант его знаменитой «Грех»), но когда я попытался у него выклянчить хоть один какой-либо рисуночек для нашего будущего музея, то он только сверкнул своими очами навыкате, гордо откинулся назад и промолвил: «Ничего подобного у меня вообще нет». Очевидно он забыл, с чего он десять лет до того начал, когда сотрудничал в юмористическом журнале «Fliegende Blatten», где стали появляться его блестяще нарисованные эмблемы и аллегории. Теперь Штук считал себя за мирового гения, и как ему было не считать себя за такового, когда не только в Германии, но повсюду, где появлялись его картины, они встречали такой успех, какой не выдавался ни одному немецкому художнику с самых дней Макарта.

Жили мы в Мюнхене, благодаря рекомендации все того же благодетеля Ганса, в прелестном, уютнейшем пансионе, на площади, где стоит обелиск. У нас были две комнаты — одна для нас, другая для нашей дочки и ее няни. В наши же комнаты нам подавали в полдень вкусные и сытные обеды, а в 7 часов — ужины, но в большинстве случаев мы пользовались гостеприимством Бартельсов. Одно только портило удовольствие — маленькая Атя (за которой теперь окончательно укрепилось прозвище, данное ей первой ее нянькой — Потаташка) захворала желудком. Но врач Бартельсов Herr Doktor Zeschwitz живо справился с недугом.

Наше пребывание в Мюнхене завершилось осенней ярмаркой на Theresienwiese — традиционным и самым популярным праздником всей Баварии. Das Oktoberfest было мне знакомо по картинке в «M"unchener Bilderbogen», но, хоть и весьма занятно художник представил там это гульбище, однако действительность во много раз превзошла изображение. В обществе Ганса и его детей мы провели на Лугу Терезии целый день и за эти часы ни минуты не оставались без сменяющихся развлечений, наслаждаясь то зрелищем диких пленников зверинца, то фокусами акробатов, то изучая диковинки кабинета восковых фигур и т. д. Все это было, как повсюду на ярмарочных сборищах, но общее веселье, благодаря распивавшемуся в баснословном количестве пиву и известному благодушию баварцев, было особенного размаха. Отовсюду слышались песни, и смех, и звон чокающихся кружек… Ганс наслаждался, как ребенок, хотя тут же извинялся за то, что все это так провинциально, такая страшная обывательщина. Не обошлось и без неизбежного в Мюнхене дождя, который на миг приобрел характер ливня, вся публика, и мы в том числе, попрятались, где кто мог, — по театрам, под навесами импровизированных Biergarten’oe и т. д., но затем из-за черного колосса «Баварии» снова выглянуло спускавшееся к закату солнце, зонтики позакрывались, и только ноги продолжали месить грязь и попадать в лужи.

По дороге в Париж мы остановились, чтоб передохнуть, в Страсбурге, что дало нам случай еще раз обозреть все, что нас так пленило в этом чудесном городе, а затем перевалили через границу, и поезд помчал нас по Франции. Это было мое первое знакомство с родиной моих предков, и должен сказать, что оно носило скорее меланхолический оттенок. На десятки километров местность по обе стороны полотна и почти до самого Парижа была затоплена разлившимися реками. Стоя у открытого окна, я с упоением вдыхал воздух милой Франции, и почему-то мне при этом вспоминался сентиментальный романс Марии Стюарт, петый кузиной Ольгой Константиновной: «Прощай, о прекрасная Франция, прощай, мой милый край!..» Я до того был растроган видом деревушек, церковок, серебристыми красками пейзажа, показавшимися мне совершенно особенными, что несколько раз слезы подступали к горлу, и я делал усилия, чтоб не расплакаться. Не менее меня была растрогана и Атя…

ГЛАВА 13

Мы в Париже

К часам пяти мы доехали. И вот мы уже в страшном и прельстительном Париже! О, сколь памятен мне этот вечер 20 октября 1896 г., я бы сказал, — один из роковых дней из всех в моей жизни! Я ведь оказался в городе, который меня с самых детских лет (еще тогда, когда мне читали повести мадам де Сегюр) непреодолимо притягивал и притяжение которого с годами все усиливалось. Мне казалось, что еще и не побывав в нем, я изучил его досконально. Такие названия, как Лувр, Нотр-Дам, Клюни, Сен-Жермен л’Оксеруа и т. д. были мне столь же близки, как Зимний дворец, Исаакий, Эрмитаж, Никола Морской. Да и в дальнейшей моей жизни я столько лет прожил в этом городе, что с полным основанием могу считать его своим — наравне с Петербургом. Какие я в нем испытал наслаждения, какие пожал я в нем лавры! И в этом же городе я теперь (1951), полный тревог и недоумений, доживаю свой долгий век.

Поделиться с друзьями: