Мокрые под дождем
Шрифт:
Сережка много читал в это лето, хотя слово «много» в данном случае означает не совсем то, что принято. Вместе с учебниками он взял с собой только две книги: «Туманность Андромеды» и пьесы Шиллера. И вот эти-то две книжки Сережка много читал. Я всегда удивлялся ему: как он может читать одну и ту же вещь дважды или трижды в год? Роман Ефремова он только на моей памяти перечитывал не то десять, не то двенадцать раз; так же читал он в то лето и «Разбойников» Шиллера, легко переносясь откуда-то из двадцать пятого века в век восемнадцатый и обратно. Потом он долго говорил со мной о том, что объединяет прошлое и будущее — благородство, и о том, что книги вообще не бывают привязаны к определенному времени, и почему
И все это вместе — речи Карла Моора и скитания Мвена Маса по Острову Забвения, жизнь среди взрослых, степное небо (оно не над головой, как в городе, а всюду — впереди, сзади, справа, слева) и взрывы в степи, — все это, вместе взятое, потрясло Сережку, привело, в свою очередь, к взрыву, направление которого рассчитать было бы трудно.
Но прошло немало времени, прежде чем я узнал, в чем дело. Чуть ли не год. Да, точно год.
Оказывается, там, на стройке, работал студенческий отряд. И вот уже на прощальном вечере в школе, которую выстроили студенты, Сережка и увидел ее. Трое ребят играли в углу большой комнаты — саксофон, гитара и ударник. Можно представить, что это была за музыка, но все веселились и плясали не переставая. Когда весело, всякая музыка — музыка. И вот…
Сережка, видно, так часто перебирал в памяти этот вечер, что когда он рассказывал, я видел все воочию. Словно это происходило со мной. Я сразу представил себе ту девчонку… Она танцевала одна. Перед ней кто-нибудь крутился, вокруг невесть что творилось, а она — одна, сама по себе, ушла в глубь себя. Танцует, и все в ней такое милое, все жизнь, сила, чистота необъяснимая…
Я понимал Сережку. Я ведь тоже мечтал о такой. Чтобы она была самая первая красавица, и самая первая умница, и самая нежная и добрая… и чтобы она была совсем одна, ничья, чтобы она ни от кого не зависела. Видеть не могу, когда девчонка от кого-то зависит.
Сережка говорил, что она была не просто красивой — красавицей, и стройная, и крепкая, и нежная. Но она была сама по себе… Все ловили ее взгляд, все улыбались ей, а она смотрит — будто никого не видит, и ни одному взгляду не ответит, ни одной улыбке не улыбнется, слушает, что у нее там, в ее душе.
— И тебе не улыбнулась? — спросил я.
— Мне? А кто я? Музыканты утомились, все разбрелись. Мне бы подойти к ней, а я не могу. Сижу и смотрю на нее, смотрю как завороженный, — говорил Сережка.
— А дальше что было? — спросил я.
Сережка ответил не сразу.
— Я не ложился в ту ночь, я все время был там, даже когда все разошлись и она исчезла куда-то. Она позже всех оставалась. Гитарист был, она, еще трое или четверо и я. Мы пели, и она тоже пела тихонько, я смотрел на нее, смотрел — потом она куда-то исчезла. Вышла и не вернулась. И все разошлись. Утром они уезжали. Подали машину. Она вышла с рюкзаком. Их никто не провожал. Я один стоял и смотрел на нее. И уже когда машины совсем было отправились, она вдруг повернулась ко мне и улыбнулась. Потом выпрыгнула, подбежала ко мне, руку протянула, прощаясь, и в глаза заглянула. Что я увидел в ее глазах, Саня, это передать невозможно. И вот за эту улыбку, за этот взгляд, за это мгновение, за это счастье я не знаю что готов отдать… Машина тронулась, парни застучали кулаками по крыше кабины, чтобы водитель остановил, звали ее. Она оглянулась, еще на меня посмотрела, догнала машину. Я побежал следом, но было поздно. И с тех пор… — Но тут Сережка махнул рукой, опустил голову и сразу сник, смолк, и долго не мог я добиться от него ни слова.
— Я
только знаю, что она в Москве, — сказал он. — Я все время о ней думаю, и день и ночь.16
Сережка как-то разъяснял мне проблему «черного ящика» — есть такое понятие в физике. Дан некий «черный ящик», а что в нем, как он устроен — мы не знаем. Мы можем судить о его устройстве лишь по тому, как прибор реагирует на сигналы извне, что он показывает «на выходе».
Во всей этой истории Сережка был для меня этаким «черным ящиком». Я не знал, что с ним случилось, — я видел только результаты этого происшествия, только последствия.
Теперь, сопоставляя факты, я вижу, что была прямая связь между этим, в то время неизвестным мне событием, которым завершилось лето, и другим происшествием, участником и свидетелем которого я был сам и потому могу рассказать о нем.
Сережка появился в школе, изменившись до неузнаваемости. Я имею в виду не только то, что он коротко остригся, похудел, обветрился и вырос — теперь он был выше всех в нашем классе, и мне, например, приходилось поднимать голову, чтобы посмотреть на него. Главное было в другом.
Сережка стал разговорчивее, мягче, он охотнее проводил со мной время, чаще расспрашивал меня и больше рассказывал о себе. Тут следовало бы подчеркнуть сравнительные степени: «чаще», «больше», потому что эти перемены могли быть заметны только тому, кто знал, до какой крайности изнурения доводил себя Сережка прежде. А теперь — теперь мы иногда даже ходили вместе в кино. Редко, раза два в месяц, но все-таки! Вот именно в кино, в нашем старом «Орионе», с его массивной, под мрамор отделанной колоннадой у входа, и произошла наша встреча с Валькой Дорожкиным.
Это было в воскресенье днем. Что показывали в «Орионе» — не помню, хоть убейте, потому что в зрительный зал мы так и не попали…
Народу в тот день было очень много, очередь заполняла весь подвал, где помещались кассы; подвал тоже был отделан под мрамор. Сережка повернул, лишь только мы спустились к кассам. Но я уговорил его постоять. Пока мы препирались, за нами быстро образовался хвост, и теперь уходить было жалко. Очередь подвигалась не так уж медленно. Решили остаться.
И тут я заметил Дорожкина, того самого, который когда-то писал «контрольную по учителям». Валька стоял подальше, за нами, засунув руки в карманы брюк, и вся его фигура выражала скуку и обреченность.
У меня было непонятное отношение к людям в то время. Люди, про которых я ничего не знал, как бы не существовали для меня и не вызывали никакого интереса. К тому же я слишком охотно пользовался общественным мнением, безмятежно и без сомнений соглашаясь с ним. В глазах нашего класса Дорожкин был двоечником, шутом гороховым, пустым местом. Так, фигура на пятой парте. И для меня само собой разумелось, что Дорожкин — двоечник, шут гороховый, пустое место — ничто.
Но все-таки он был свой, и потому я позвал его к нам — мы с Сережкой были ближе человек на десять.
Валька смотрел, как всегда, хмуро. Не вынимая рук из карманов, плечами и головой он показал на очередь:
— Орать начнут.
Это «орать», конечно, не осталось незамеченным: в очереди тут же стали обсуждать нравы современной молодежи.
Валька состроил рожу — мол, вот видите! — и отвернулся.
Перед самой кассой вдруг началась толчея. Кто-то лез вперед, кто-то вздумал устанавливать цепочку вдоль стены, все смешалось, поднялся шум и крик. Явился администратор, мужчина лет тридцати, с худым, изможденным лицом. Размахивая руками, он начал наводить порядок. Сережка стоял в стороне, я пробивался к кассе и, когда вылез из толпы с билетами в руках, увидел, что Вальку выжали из очереди и теперь оп старался протиснуть плечо на свое место.