Молчание доктора Мурке (сборник)
Шрифт:
Главный редактор имел обыкновение добросовестно прочитывать все письма радиослушателей. То, которое он читал сейчас, было следующего содержания:
Дорогое радио! У тебя наверняка нет более преданной слушательницы, чем я. Я уже пожилая женщина: мне семьдесят семь лет. Я слушаю тебя ежедневно вот уже тридцать лет и никогда не скупилась на похвалы. Ты, может, помнишь мое письмо о твоей передаче «Семь душ коровы Кавейды». Это была чудесная передача. Но теперь я на тебя сердита. Меня просто начинает возмущать то пренебрежение, с которым наше радиовещание относится к собачьей душе. И это ты называешь гуманизмом? У Гитлера были, конечно, свои недостатки; если верить всему, что о нем говорят, это вообще был ужасный человек,
С дружеским приветом – хотя я очень тобой недовольна –
P.S. А если никто из тех циничных субъектов, которые пишут для тебя передачи, не сумеет достойным образом воспеть собачью душу, прилагаю к сему свои скромные опыты. Гонорара мне не надо. Можешь передать его Обществу покровительства животным.
Приложение: 35 рукописей.
Шеф вздохнул, пошарил у себя на столе, но рукописей не обнаружил: секретарша, должно быть, уже успела их убрать. Тогда он набил трубку, зажег ее и, облизнув витальные губы, попросил коммутатор соединить его с Кроши. Кроши занимал малюсенький кабинетик с малюсеньким, но красивым письменным столиком наверху, в отделе культуры. Он вел на радио рубрику, малюсенькую, как и его столик, – «Культура и животные».
– Послушайте, Кроши, – изрек шеф, когда Кроши скромно произнес: «У телефона», – когда мы давали последний раз передачу про собак?
– Про собак? – повторил Кроши. – По-моему, господин редактор, ни разу не давали, при мне, во всяком случае, нет.
– А вы давно у нас работаете? – спросил шеф, и Кроши затрепетал, потому что у шефа вдруг сделался вкрадчивый голос, а он хорошо знал: если у шефа делается вкрадчивый голос, добра не жди.
– Десять лет, господин редактор, – сказал Кроши.
– Черт знает что, – возмутился шеф, – за десять лет ни одной передачи про собак! В конце концов, вы ведете эту рубрику! Как называлась ваша последняя передача?
– Моя по-по-следняя передача… – Кроши запнулся.
– Вам незачем повторять мои слова, – сказал шеф, – мы с вами не в армии.
– «Сычи на развалинах», – робко сказал Кроши.
– Даю вам три недели сроку, – изрек шеф, и голос его опять стал вкрадчивым, – подготовьте за это время передачу про собачью душу.
– Слушаюсь, – ответил Кроши, и в телефоне щелкнуло: это шеф положил трубку. Потом Кроши глубоко вздохнул и сказал: – Господи ты Боже мой!
А шеф взялся за очередное письмо. Тут вошел Бур-Малотке. Он мог позволить себе входить в любое время без доклада и позволял себе это частенько. Он до сих пор был весь в поту и, тяжело опустившись на стул против главного, сказал:
– Итак, доброе утро.
– Доброе утро! – отозвался главный, отложив в сторону письмо радиослушателя. – Чем могу служить?
– Я прошу вас об одной-единственной минуте, – сказал Бур-Малотке.
– Бур-Малотке! – вскричал главный и сделал великолепный витальный жест. – Вам ли просить у меня минуту! Располагайте моими часами, днями, всем моим временем!
– Да нет, – сказал Бур-Малотке, – речь идет не о простой минуте, а о радиоминуте. Моя речь из-за внесенных в нее изменений стала длинней на одну минуту.
Главный стал серьезным, как сатрап, раздающий провинции.
– Надеюсь, после вас не политическая передача? – кисло спросил он.
– Нет, – ответил Бур-Малотке, – полминуты я прихвачу у местного отдела и полминуты – у развлечений.
– Слава
Богу, – сказал главный, – у отдела развлечений перерасход в семьдесят девять секунд, а у местного – в восемьдесят три. Бур-Малотке, я охотно дарю вам эту минуту.– Мне просто совестно, – сказал Бур-Малотке.
Редактор повторил свой великолепный жест, но на этот раз как сатрап, уже раздавший провинции.
– Чем еще могу служить?
– Я был бы вам очень признателен, – ответил Бур-Малотке, – если бы мы при случае могли подправить все записи моих выступлений, начиная с сорок пятого года. Настанет день, – он провел рукой по лбу и горестно взглянул на подлинного Брюллера над столом редактора, – настанет день, когда и я… – и он опять умолк: столь прискорбен был для потомков факт, о котором он хотел поведать, – …когда и я покину этот мир… – новая пауза, давшая редактору возможность ужаснуться и замахать руками, – и для меня невыносима мысль, что после моей смерти, быть может, будут передаваться выступления, где я излагаю взгляды, которых более не придерживаюсь. Особенно ужасно, что в угаре сорок пятого года я дал подстрекнуть себя на высказывания, которые теперь кажутся мне в высшей степени сомнительными и которые я могу объяснить только юношеской пылкостью, отличающей все мои произведения. Сейчас идет корректура моих печатных трудов, я прошу вас в ближайшем будущем предоставить мне возможность внести поправки и в мои радиовыступления.
Редактор промолчал, слегка откашлялся, и мелкие капельки пота выступили у него на лбу: он успел прикинуть в уме, что с 1945 года Бур-Малотке каждый месяц давал на радио по крайней мере часовую передачу, а если двенадцать часов умножить на десять, получится сто двадцать часов сплошного Бур-Малотке.
– Только низкие души, – сказал Бур-Малотке, – могут считать педантичность недостойной гения. Но мы знаем, – редактор был явно польщен, ибо это «мы» причисляло его к разряду высоких душ, – мы знаем, что истинные, что величайшие гении всегда были педантами. Химмельсхайм велел однажды за свой счет заново набрать «Seelon» только потому, что три или четыре предложения в середине книги не соответствовали более его новым взглядам. Для меня нестерпима мысль, что в эфир будут передаваться выступления, содержащие взгляды, которых я уже не разделял к моменту своей неизбежной кончины… Просто нестерпима! Какой же выход из положения вы мне предложите?
Капли пота на лбу у редактора заметно увеличились.
– Надо бы составить перечень ваших передач и потом проверить в архиве, все ли эти пленки целы, – тихо сказал он.
– Полагаю, что ни одна пленка с моим выступлением не могла быть уничтожена без того, чтобы меня не поставили в известность, – ответил Бур-Малотке. – А меня никто не ставил в известность, и, следовательно, все пленки целы.
– Я все организую, – сказал главный.
– Да уж, пожалуйста, организуйте, – сухо заметил Бур-Малотке и встал. – Всего хорошего.
– Всего хорошего, – ответил редактор и проводил Бур-Малотке до дверей.
Внештатные сотрудники решили заодно и пообедать. За это время они успели еще больше выпить и еще больше наговорить об искусстве. Разговор об искусстве велся с прежним пылом, хотя и принял более мирное направление. Когда в буфет вошел Вандербурн, они испуганно вскочили. Вандербурн был писатель, рослый, симпатичный, с меланхолическим лицом, уже отмеченным печатью славы. Сегодня он не брился, отчего выглядел еще симпатичнее. Вандербурн медленными шагами приблизился к их столу и в полном изнеможении опустился на стул.
– Ребята, – сказал Вандербурн, – дайте мне чего-нибудь выпить. В этом заведении мне всегда кажется, будто я вот-вот умру от жажды.
Ему дали остатки водки, смешанные с остатками минеральной воды. Вандербурн хлебнул, отставил стакан, по очереди обвел взглядом всех троих и сказал:
– Бегите от радио: это просто нужник, нарядный, разукрашенный, напомаженный нужник! Радио всех нас загонит в гроб!
Предостережение было самое искреннее и глубоко потрясло молодых людей. Правда, ни один из них не знал, что Вандербурн только что побывал в кассе, где получил изрядный куш за незначительную переработку книги Иова.