Молчание
Шрифт:
– Да так же. Все смотрит в стену.
Чиновник заглянул в каморку. Священник сидел, отвернувшись от окна, и луч света плясал на его спине.
Он видел свинцовое море и мелькающую меж волн черную голову Гаррпе. Христиане, обвязанные соломой, уже канули на дно морское...
Стоило тряхнуть головой, и видение исчезало, но, едва он закрывал глаза, оно возникало снова и снова, с неотвратимым упорством.
«Вы трус, - сказал переводчик.
– Вы недостойны зваться святым отцом».
Он не мог спасти христиан - и не мог, как Гаррпе, броситься вслед за ними в бурные волны. Он сострадал им всем сердцем, но не помог ничем. Сочувствие - не деяние. Это еще не любовь. Жалость, равно как страсть, - всего лишь своего рода инстинкт. Он постиг эту истину многие
«Видите? Кровь! Она льется для вас, из-за вас. Кровь, крестьянская кровь!» И снова под ослепительным солнцем хлестала струей черно-алая кровь - во имя иллюзий, эгоистичных фантазий миссионеров. Так сказал переводчик. А Иноуэ уподобил их труд навязчивой страсти уродливой женщины, чья любовь - непосильное бремя для мужчины.
На мясистое, цветущее лицо правителя наплывала физиономия переводчика: «Вы утверждаете, что хотели отдать свою жизнь ради этих крестьян, а что выходит? Все получается наоборот - это они умирают за вас!» Презрительный смех бередил кровоточащую рану. Родригес слабо покачал головой: нет, вовсе не ради него умирали крестьяне. Они выбрали смерть, чтобы защитить свою веру - потому что у них была вера. Но объяснение это уже не могло исцелить его боль.
День тянулся за днем. В кустах безжизненно стрекотали цикады.
– Ну, как он?
– задавал неизменный вопрос приставленный к Родригесу самурай, и караульный, указывая на дверь, шептал:
– Все так же. Смотрит в стену.
– Ну что ж. Все идет, как задумал правитель. Чиновник понимающе кивнул - словно врач, наблюдающий развитие недуга у пациента.
Праздник кончился. На улицах тишина. В конце месяца, в благодарственный день, старейшины Нагасаки, Оураямы и Ураками несут в управу лари с ранним рисом. Первый день августа - праздник урожая: чиновники и выборные из городской знати, облачившись в белые кимоно, наносят визиты правителю. Луна прибывает. В рощице за тюрьмой каждую ночь, откликаясь на воркование голубей, ухают совы. Круглая, зловеще красная луна висит над лесом, то исчезая, то снова выныривая из черных облаков. Старики поговаривают, что в этом году - жди беды.
***
13 августа. В домах Нагасаки готовят намасу 37 , варят сладкий картофель, бобы. В этот день, по обычаю, чиновники управы подносят губернатору дары - рыбу и сладости. Тот в свою очередь предлагает им угощение - сакэ, суп и клецки.
***
В ту ночь стражники пировали почти до рассвета - пили сакэ, угощались картофелем и бобами. До священника доносились их хриплые голоса и звяканье чарок.
37
Мелко наструганная сырая рыба с овощной приправой.
Родригес сидел на полу; лунный свет, струившийся через оконце, освещал костлявую спину. Тощая тень чернела на стене. Он сидел неподвижно - только вздрагивал иногда от резкого крика потревоженной кем-то цикады. Он словно растворился во мраке.
Весь мир спал спокойным сном, а он с болью в душе думал о той страшной ночи.
...Иисус сидел на серой, впитавшей в себя полуденный зной земле Гефсимании, поодаль от спящих учеников. «Душа моя скорбит смертельно»,- сказал он - и был пот Его как капли крови, падающие на землю...
Сколько раз Родригес пытался вообразить себе эту сцену, но отчего-то Его лицо, искаженное мукой, покрытое каплями пота, все ускользало, туманилось дымкой. Однако сегодня священнику наконец удалось увидеть Божественный лик - изможденный, с ввалившимися щеками.
Что чувствовал Он в ту ночь? Провидел ли Он безмолвие Бога? Родригес старался не думать об этом. Чтобы отогнать назойливые мысли, священник ожесточенно тряхнул головой.
Он снова увидел море, накрытое серым туманом, где умирают Мокити и Итидзо, распятые на кресте... Море,
где носит, словно обломок доски, изнемогшего Гаррпе... Море, где тонут один за другим соломенные человечки... Волны, волны - угрюмые волны без конца и без края; и над ними Господь, упорно хранящий молчание. «Элои! Элои! Ламма савахфани...» 38 .38
Боже мой! Боже мой! Для чего ты меня оставил... (древнеевр.).
В девятом часу возопил Иисус на кресте, и голос его взлетел к сокрытым мглой небесам. Нет, это была не молитва. Только теперь священник постиг: то был вопль ужаса перед молчанием Бога.
Существует ли Бог? Если нет, то на что он потратил полжизни, зачем пересек океан - неся семечко веры для этого голого островка? К чему тогда смерть одноглазого - в яркий солнечный полдень, под звонкую песню цикады? Кому нужна гибель Гаррпе? Священник затрясся от хохота.
Хриплые голоса пирующих смолкли; один из стражников подошел к двери каморки:
– Эй, падре, что вас так насмешило?
Наконец в окошке забрезжил рассвет; отступила ночная тоска одиночества. Родригес прислонился к стене, вытянув ноги, и без воодушевления начал читать псалом.
«Готово сердце мое, Боже, готово сердце мое: воспою и пою во славе моей...» 39
В детстве эти стихи неизменно наполняли его ликованием, как синее небо, как колышущиеся под ветром ветви деревьев; но в ту пору мысль о Боге не вызывала страха и темных сомнений; Бог был близким и дорогим и дарил ему счастье гармонии.
39
Псалом 107:2
Тюремщики с любопытством заглядывали в оконце, но Родригес не удостаивал их взглядом. Порой он даже не прикасался к еде, которую исправно приносили два раза в сутки.
Уже наступил сентябрь, повеяло прохладой. Как-то к нему пришел переводчик:
– Сегодня вас ждет приятный сюрприз, - объявил он, как обычно, с издевкой, поигрывая веером.
– Интересная встреча. Нет, нет, не с господином Иноуэ и не с чиновниками. О, этому человеку вы, безусловно, будете рады...
Священник молчал, безучастно глядя на переводчика. Он не забыл его оскорбительных слов, но, как ни странно, не испытывал злобы: у него не осталось сил ненавидеть.
– Я слышал, вы мало едите, - с усмешкой попенял ему переводчик.
– Стоит ли так изводиться?
Он то и дело нетерпеливо выглядывал за дверь.
– Не пойму, куда они подевались? Паланкин давно должен быть здесь!
Родригесу все было неинтересно. Он рассеянно наблюдал за суетившимся переводчиком. Но вот наконец послышались шаги, грубые голоса: переводчик пререкался с носильщиками паланкина.
– Падре, пойдемте.
Священник молча встал и побрел к двери. На пороге он зажмурился от яркого света. Во дворе стоял паланкин, двое носильщиков в набедренных повязках, опершись о ручки, бесцеремонно разглядывали Родригеса.
– Он тяжелый! Он огромный и толстый!
– зароптали они, когда священник полез в паланкин.
Переводчик опустил бамбуковую штору - от любопытных глаз, - и Родригес не видел, что делается снаружи. В паланкин проникали звуки: детский топот и визг, меланхолический звон колокольчиков бонз, стук молотков. Блики солнца, пробивавшиеся сквозь щели, прыгали по лицу. И еще доносились всевозможные запахи: смолистый аромат древесины, вонь гнилой грязи, запах навоза и лошадиного пота. Прикрыв глаза, священник каждой клеточкой впитывал в себя жизнь, возвращенную ему на мгновение. Им вдруг овладело отчаянное, неукротимое желание быть среди этих людей, слушать звуки их речи, раствориться в толпе. С него было довольно - заячьей жизни в хижине углежогов, скитаний в страхе перед погоней, довольно мучительных казней. Душевные силы его иссякли. Но... ему вспомнились строки: