Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Четыре цветка не вызывают определённых чувств. Пять цветков заставляют остановиться и задуматься. И в мыслях продолжишь путь, не заметив шести цветков.

Но семь цветков... задерживают дыхание. Семь простых детей Земли и Солнца держат в плену душу всегда. Семь цветков встречаются редко. Спокойные в своём величии, достигшие возраста мудрости. Крепкий, налитый силой и соком стебелёк не каждый ветерок погнёт и не всякое дуновение, резкое и сильное, сорвёт атласный и мужественный лепесток. И не кружат над их головами жёлтая ослепляющая пыльца. За семь цветов не испытываешь страха, и кажется, знаешь, о чём могут говорить семь цветов. Семь цветов — согласие с собой и милость ко всему.

кК' I

Младенческий плач

утонул в ночи и в шелесте волн за сшшой. Розовая темнота слабо нежиела вокруг, а сердце ребёнка задыхалось в страхе. Жирные чёрные волны жадно лизали нога и спину, затягивая в жуткую бездну. Слабые пальцы впились в струи песка.

Много одинаковых цветов, заполнивших собой весь берег, всю поляну, всю долину, — раздражают. Много цветов, склоняющих голову даже не под сильным ветром, — озлобляют. Много цветов, застывших в одинаковой пыльной молитве, облитых горячим палящим солнцем, — наводят уныние и тоску. Их запах одурманивает, принося головную боль и усталость. Шёпот многих цветов напоминает шипение змеи.

Много цветов хочется скосить, яростно размахивая косой или ножом...

Один червь, ползущий по своим делам, вызывает умиление, говорит о мудрости мира и тоже заставляет поторопиться в работе... но много червей заставляют содрогнуться.

О, лучше бы скопийцы никогда не собирались вместе. В былые времена предки скопийцев ненадолго собирались вместе. Их одежды, сшитые из тёплых оленьих мехов, говорили о разумности и прочности жизни. Одеяния женщин, расшитые чудесными творениями их рук, говорили о любви, нежности и душевном покое. Лица детей были схожи с лицами цветов.

Разговоры мужчин, севших вместе, напоминали совет богов. Женские голоса звенели серебряными монистами, вплетёнными в их косы. Смех же детей звучал журчанием молодых горных ручейков, сходящих с вершин в долину для общей любви и игры.

Встречаясь и расходясь, люди становились чище, свободней душой, снимая с неё раковую накипь злобы. И мир людской очищался сам, живя в чистоте, как человек, аккуратно прибирающий каждый день свою обитель.

...Было бы лучше, если бы скопийцы не собирались вместе. Рождённые в душной темноте рабства, с телами, облачёнными в нелепые одежды, скопийцы были не людьми, а мертвецами, вышедшими в ночи. Одежды их давно истлели, расползлись, потеряли цвет и целостность. Но, сойдясь вместе, тайным, не убитым кусочком сознания, они догадывались о совсем ином прошлом. Как покойники, которые в месяц Большой темноты вспоминают о жизни. И в это время тени их посещают землю, где жили. Беспокоят людей, некогда им дорогих.

Так и скопийцы, сойдясь, вглядываются друг другу в глаза, застывают, как в столбняке, будто пытаются вспомнить обрывки неясного сна, взволновавшего душу.

В эти мгновения они смутно и тревожно чувствуют, что

между ними были какие-то другие отношения, отличные от теперешних драк за работу, от тошнотворной похабности, холодной отчуждённости и равнодушия, животных убийств друг друга.

Особенно пристально смотрят они на кротов-скопий-цев, зная, что именно они помнят ушедший мир, и в нём всё иное, чем теперь. Но несчастные, запуганные, много раз битые кроты уползают от ждущих взглядов, унося с собой золотые крупицы воспоминаний о жизни-свободе. Унося и навсегда хороня в себе, а значит, унося навечно, в жуткое небытие.

И ещё долго скопийцы в первые мгновения сборищ чего-то ждут друг от друга, сами не понимая, чего именно. Так и мы в жизни своей вдруг до острой душевной боли хотим, чтобы наши близкие сказали нам особенно ласковые слова* посмотрели не так, как всегда, или обняли крепко, ничего не объясняя и не говоря...

...Но зыбкие видения умершей памяти у скопийцев настолько слабы и расплывчаты, что мгновенно исчезают, подобно обрывкам лёгкого тумана при первом же дуновении слабого ветерка. Так гаснет в тёмной холодной ночи чуть не загоревшееся

от прикосновения к другой золотая искорка задремавшего костра. И уже не родиться огню. Не быть теплу и свету. Будет царствовать тьма.

В этой тьме, сгущая её до удушья, принимаются за работу Салла и Улыб. Они выждали свой час. Беззубым налимом, притаившимся в липких зарослях водорослей, сидит Улыб, разевая кровавую пасть, от чего его единственный хитроумный ус-язык пошевеливается, заманивая глупую добычу. Салла, усевшись в глубокой норке молчания, шныряет зоркими зверьками глаз из одной толпы в другую, чутко прислушиваясь ко всему. Так хищный зверь слушает ночную тишину близ себя, в ожидании добычи.

У всякой охоты свои законы. Птицу небесную бьют, притаившись в прибрежных кустах, давая ей хорошенько обмануться тишиной. И только после этого — выстрел из-за спины молчаливого берега.

Волку нужно дать возможность вонзить зубы в добычу, сполоснуть зубы в тёплой крови, дать одурманиться. Волк, убивая, не смотрит, глаза его намертво закрыты, хоть бери его за загривок. Собаку приманивают сладкой костью, потом быстро бьют по голове. Человек тоже животное, и правила охоты на него почти ничем не отличаются. Человеку нужно змеёй, чёртом, солнечным лучом пролезть в душу, осмотреться там, а уж потом решать, в какое место и чем бить.

Первым на охоту выходит Салла, будто стремительный вихрь, сидевший в горах на привязи. Весь горя волнением, полыхая глазами, он начинает говорить, словно бельё полощет в проруби. Слова его ярки и сильны, как молнии в грозу, разрезающие небо на несколько кусков. Он зовёт ско-пийцев к Вечной правде. Зовёт яростно, как будто сам только что был у неё в гостях, пил с ней чай. И стоит только поверить ему, но только ему, и он всех: обиженных, голодных, больных, срамных — поведёт за собой.

Скопийцы вспыхивают, как облитое горючим полено. Они загораются быстро. Да, идти! Идти! У Правды хорошо. У ней много хлеба, тепла и еды. Еды! Еды! Еды! Идти к Правде немедля, сейчас же! Глаза несчастных залиты слезами. Губы в пене. Их трясёт. В голове, как гром, трещит только одна мысль — идти! Прийти первым и есть. Есть! Есть!

Салла поднимает нервно трясущуюся руку. Волшебный жест вождей. Жест бессилия и лжи — дрожащие, алчущие пальцы, как склизкие черви, нависают над головами. К ним тянется море разинутых ртов, кричащих о еде. Тысячи глаз, вспыхнувших при мысли о еде, рук, ответно поднятых вверх в безумной истерике, готовых нести его, если он по пути к Правде ослабеет.

Внизу, под ногами Саллы, под нависшими пальцами-червями, море человеческой гнили, готовой поверить опять, готовой любить и обожать, море сердец, готовых захлебнуться в очередной дозе лжи, нужной им как воздух.

Салла делает движение всем телом, скопийцы принимают это за готовность двинуться в путь. Они делают такое же движение, и лес человеческих тел приходит в жуткое волнение, как в густой чащобе, вспугнутой наскоком ветра.

Но тут... как притаившаяся меж склизких камней гадюка, выползает Улыб. Высунув язык, густо политый ядом-мёдом, облизывая кровавые губы, он крепко сомкнутым кулаком тычет в сторону Саллы, и тонким посвистом возвещает о... другой Правде. Правда тут, в сердце Скопища. Совсем недалеко, под ногами. К ней не нужно идти, ломая руки, ноги, теряя в пути головы. Правда в Скопище. Скопище солнцеподобно!

Слюна вдохновения течёт по углам его лягушечьего рта. Клочья кровавой пены падают на головы скопийцев, как

осенние листья на грудь земли, находя в ней тёплый смертный одр.

Салла готов убить Улыба. Он видит, как болванчики голов скопийцев с их горящими глазами, разинутыми ртами, будто цветы-часики к солнцу, поворачиваются к Улыбу. И уже готовы его нести, куда он прикажет, его любить, ему верить. Салла заносит руку для удара. Улыб, извиваясь от сладостного томления, чуть отползает, но не отступает.

Поделиться с друзьями: