Молох морали
Шрифт:
Старший Нальянов вздохнул.
— Она же сделала тебя калекой, а меня палачом. Я столько лет видел в снах это дебелое тело в прорези прицела, — Юлиан умолк, заметив, что Валериан резко отстранился от него. — Я виноват, — повторил он, раскачиваясь.
Валериан побледнел и тихо проговорил.
— Ты невиновен. Невиновен. Невиновен.
— Ты утешаешь меня или выносишь вердикт?
— Я не утешаю, я оправдываю тебя. Прости ей всё и моли Господа простить тебе.
— Я много лет считал себя убийцей, Валериан, — Юлиан вскинул руку, заметив нервный жест брата, — нет, выслушай. Я считал себя убийцей и не мог каяться. Я не считал себя виновным. Я считал себя правым. Я осудил её, я хотел убить её и считал, что вправе
— Молчи, не вспоминай. — Валериан, трепеща, придвинулся к брату вплотную. Боль и скорбь, жалость и мука сдавили горло. Он обнял его, судорожно дыша, пытаясь не разрыдаться. Руки Юлиана тоже сдавили его плечи.
Минуту спустя Валериан заметил, что голос Юлиана обрёл твёрдость, а взгляд — хладнокровие и безмятежность. Разговор усилил Юлиана, а Валериан, видя, что брат успокоился, вздохнул и улыбнулся.
— Скажи наконец, что за история с той девицей? Ты мне в марте так и не ответил… Левашов везде болтает, что всё из-за тебя…
— Мне нечего сказать. — Юлиан нахмурился, — за пару недель до Рождества я начал получать от неё длинные слезливые письма, из коих и первое не смог прочесть дальше второй страницы, а их было семнадцать. Я не отвечал… Да и что я мог ответить, Господи Иисусе? Остальные, не читая, сбрасывал в личное отделение стола. Потом по поручению отца поехал в Вильно на расследование дела Лисовских, а вернувшись, узнал, что она приняла сулему, оставив записку о моей жестокости. Я не запомнил её имени, но удивился. Какая жестокость? — Вид Юлиана был грустен и насмешлив одновременно. — Не мог же я читать её романтический бред? А чтобы ты сделал на моем месте?
Валериан был растерян.
— В городе говорят, что девице лучше полюбить чёрта, чем тебя. Я полагал, что ты… я боялся.
— Упаси Бог. Я ни одну никогда не ославил. Каким бы подлецом меня не называли, у меня есть честь. Думаю, что есть и совесть. И даже вера. Впрочем, ныне — это действительно черты вырождения, так что мы оба, боюсь, подлинно выродки, мой мальчик.
Валериан сел ближе, прильнул к плечу брата. Душа его была в смятении: он не подозревал, сколь мучительно для Юлиана прошлое, и теперь жалел, что не разделил его боль раньше. Юлиан же расслабился: то, что брат не осудил его, радовало. Он обнял своего мальчика, и, любуясь разрезом царственных глаз и тонкими чертами, поцеловал чистый лоб.
Но тут на лестнице послышался шум шагов — и Валериан, достав из кармана платок, быстро протянул его брату, сам же торопливо встал, качнул подсвечник, и фитиль утоп в расплавленном воске. Зала потонула в полумраке.
В комнату вошла тётя, неся в руках поднос с двумя дымящимися чашками кофе.
— Трофим сказал, что вы здесь. Что это вы оба впотьмах-то сидите? — она поставила поднос на стол, — принеси лампу, Валье, — она подошла к камину, вынула из свечного ящика новую свечу, — Юленька, как ты?
Старший из её племянников снова выглядел лощёным светским красавцем: он игриво улыбался, глаза его, правда, с чуть припухшими веками, сияли.
— Вернулся с юбилея Ростоцкого, танцевал до упаду, завтра еду в Павловск, его превосходительство пикник затеял.
— К нам заедешь?
— Да, не люблю в чужих домах ночевать.
— Весь в меня, — счастливо пробормотала Лидия Витольдовна. Она искренне забыла ненавистную невестку, и видела в племянниках сыновей. — Меня тоже не заставишь в чужом доме спать — всё равно не усну. Когда выезжаешь? Поездом? На рысаках?
— Тут и тридцати вёрст не будет, — почесал затылок Юлиан, — думаю, около девяти выехать. Если и не спешить, в десять там буду. В общем, как проснусь — так и в путь.
— Я с тобой экономке записку передам и письмо управляющему.
Сама, наверное, или вечером, или в воскресение утром тоже приеду.— Конечно, тётушка.
Лидия Витольдовна ушла писать письма, братья же снова сели вместе на диван. Ничего истеричного в Юлиане больше не проступало. Теперь это был спокойный разговор чиновников. Валериан деловито спросил, не заметил ли Юлиан чего на юбилее. Тот задумчиво пожевал губами.
— По твоему совету, я наступил на больную мозоль каждому. Полька эта, коньяка налакавшись, сказала, что во Франции отродясь не бывала. Я про любовь песенку завёл, она растаяла, но ничего ценного я из неё не выдоил. Не просить же дуру рассказать мне про всех её любовников. Француз… Прямо я о нём упомянуть не мог. Если на пикнике толку не будет, — лицо его перекосилось, — придётся приставить слежку. Недели за две всё выясним. Но время терять… не хочется.
— За ней уже следят, если она сегодня с кем-то встретится — Тюфяк доложит. Хоть и вряд ли. У них должны быть определённые дни для встреч.
— Если этот Француз её любовник, для случек им любой день подойдёт. Впрочем, нечего загадывать, как сложится, так и сложится. — Юлиан помрачнел. — Я жалею уже, что связался с Дибичем. Слабовольный истерик.
— Человеку хладнокровному легко обвинять пылкость, — усмехнулся Валериан, цитируя Шекспира. — Мне казалось, он чем-то тебе нравится.
— В царстве слепых косоглазый — король, но косоглазие все равно косоглазие. Он — страстен, — уронил Юлиан, точно зачитывал приговор. — Страсть — это дурной каприз, натолкнувшийся на препятствие, привилегия людей, которым больше нечего делать. Под сильными страстями всегда скрывается только слабая воля. Сколько воли, столько и человека. Я боюсь слабовольных. Кто не способен ничего вынести, парадоксальным образом может решиться на все, а так как сила воли слабых называется подлостью, я начинаю понимать, что риск несоразмерен выгоде. Я боюсь людей одной страсти, одной мысли, одной книги. Впрочем, теперь уже ничего не поделаешь.
Братья умолкли и каждый, казалось, задумался о чём-то своём. Вскоре появилась тётка с письмами, и вскоре все разошлись по спальням.
Утром Юлиан выехал на тёткиных рысаках в Павловск, и уже к девяти подъехал к дому.
Летняя резиденция Лидии Чалокаевой в Павловске не уступала её городскому дому. В имении были весьма искусно созданные альпийские горки, большой пруд, над которым нависал арочный мост, наполовину скрытый бледно-зелёными ветвями старой плакучей ивы. В тени таких же ив в аллее терялись скамейки, вдали, в прогале старых каштанов светились решетчатые ворота — выход на реку. До Славянки было рукой подать, осенью её русло было видно меж деревьев, но сейчас молодая листва закрыла его.
Юлиан бродил по парку у дома, безучастно разглядывал с каждой минутой всё более розовеющее рассветное небо над кажущимся задымленным ельником. В комнатах пахло свежей зеленью и мягкой земляной сыростью, с тёткиного пруда доносились звучные лягушачьи трели, а откуда-то с вершин тополей слышался резкий вороний грай. Вид причудливых облаков на золотом востоке, словно проколотых копьями солнечных лучей, был каким-то картинным, точно нарисованным старым мастером перуджийской школы.
Нальянов досадовал на себя: целый вечер у Ростоцкого потерян. Он так и не смог навести разговор с эмансипе на Француза, а между тем Валериан был прав: время уходило. Лицо его исказилось злостью, он подумал, что если не удастся добиться нужных сведений от Галчинской здесь, в Павловске, недурно бы подставить её под разборки «товарищей»: для этого просто достаточно дать знать тому же Осоргину, неважно, старшему или младшему, что девица выдала подполье. Собственно, своими ухаживаниями у Ростоцкого он старался добиться того же самого, но делал это неосознанно. Сейчас, осознав свои планы, вздохнул.