Молох морали
Шрифт:
Юлиан вежливо кивнул.
— Да, Георгий Феоктистович, непременно, мне просто на почту надо.
— В добрый час, Юлиан Витольдович…
Дибич, оставивший распоряжение Викентию пересылать ему всю почту в Павловск, догнал Нальянова на выходе из парка. Дипломат был уверен, что слова Юлиана про почту просто отговорка, но ему самому было не резон оставаться в Сильвии, и он поторопился уйти с Нальяновым. Если девица захочет прийти — она всё поймёт правильно.
По дороге Дибич полушутя обронил:
— Вы, как я понял, Жюльен, пригласили девицу в Париж?
Нальянов снова проигнорировал его попытку к сближению.
—
Дибич с досадой окинул взглядом Нальянова: Юлиан не только назвал его полным именем, но ещё и в тоне его проступило что-то раздражённое, почти гневное. Впрочем, Нальянов вскоре оттаял, заговорил о посторонних предметах, а возле почты остановился, извинившись, что ему надо отправить телеграмму. Дибич тоже зашёл вслед за Юлианом в небольшое здание в Медвежьем переулке. К сожалению, на его имя ничего не получали, а Юлиан, видимо, ограничившись в телеграмме несколькими словами, вышел на улицу вслед за Дибичем буквально через пару минут.
Часы Дибича показывали уже седьмой час вечера. Андрей видел, что солнце клонилось к закату, потонув в тяжёлых дымно-серых тучах, и выразил сомнение, что завтра будет солнечно. Нальянов сдержанно кивнул. Чтобы просто поддержать разговор, а отчасти потому, что мысли его против его воли кружили вокруг предстоящего ночного свидания, Дибич осторожно спросил Нальянова:
— А вам, как я вижу, нравятся свободные женщины?
— Я вам уже говорил, Андрей Данилович, что мне никакие не нравятся, — в голосе Нальянова проступила усталость. — И, кстати, я уже говорил вам, не делайте глупостей, по крайней мере, сейчас, пока мы в этом гадюшнике. Я сам не ангел, но эти переустроители мира меня немного пугают.
Дибич искренне удивился. Ни его родичи, ни Деветилевич с Левашовым, ни Харитонов с Гейзенбергом никакого страха ему не внушали.
— Что? Вас можно напугать? И кто — эти пустые болтуны? Бонвиваны и сентиментальные дурачки?
— Я не сказал, что испуган, — педантично уточнил Нальянов, — кроме того, не все, кто болтают, болтуны.
— Вы полагаете…
— Я предостерегаю, — утомлённо выделил Нальянов.
Дибич растерялся, ему показалось, что они говорят о разных вещах.
Между тем они уже подходили к нальяновской даче. У дверей их встретил камердинер, сообщивший Юлиану Витольдовичу, что Лидия Витольдовна нарочного прислали сообщить, что завтра утром приедут-с.
Нальянов молча кивнул.
В гостиной он сел к роялю, и пробежал пальцами по клавишам. Чёрная тень головы Нальянова слишком остро легла на белую поверхность рояля, резкий контраст заворожил Дибича и породил в нём странный вопрос.
— Слушайте, а вам никогда не приходило в голову застрелиться? — неожиданно спросил Дибич. К тому же ему всегда казалось, что такой, как Нальянов, обязательно должен думать о суициде.
Но Юлиан удивился до оторопи.
— Даже в голову никогда не входило, — пожал он плечами. — Я же вам говорил, что люблю Бога. Смерть — это совсем не Бог, очевиднейшим образом не Бог.
— И всё же, — теперь удивился Дибич, — неужели ни разу даже с мыслью не поиграли?
— Нет, — отрезал Нальянов. — Я дорого ценю жизнь. Один святой говорил, что душа самоубийцы — чертог сатаны, вместилище одержимости, и неважно, вылетела ли пуля из его
револьвера, — его уже не спасти. Самоубийство — смерть во имя дьявола. Имейте мужество жить. Умереть-то любой может.— Жить — тоже, — усмехнулся Дибич.
— Если бы все могли бы жить — никто не игрался бы с дурным помыслом о смерти, — отрезал Нальянов, и разговор оборвался.
Но Дибич, которому надо было скоротать время до полуночи, предпочёл остаться в гостиной с Нальяновым.
— Вы пока не собираетесь возвращаться в Париж?
— Возможно, в конце месяца уеду, — кивнул Нальянов.
— Вы не любите Россию?
Нальянов так удивился, что даже прервал музыкальный пассаж.
— Почему, Господи, я должен её не любить?
— Россия не имеет ни страстей, ни идей Европы. И не говорите, что мы молоды или что мы отстали…
— Я и не говорю, — пожал плечами Нальянов. Он снова начал играть, однако не спускал теперь взгляда с Дибича.
— Значит, вы патриот? — удивился Дибич. — Мне казалось, что умный русский патриотом быть не может. Большое видится на расстоянии, поэтому многие предпочитают наблюдать за Россией издалека. У нас нет общественного мнения, господствует равнодушие к долгу, презрение к мысли и достоинству человека. Нет привычек, правил, ничего, что пробуждало бы в нас симпатию или любовь, ничего прочного, ничего постоянного. Я не принадлежу к тем горячим умам, что предрекают у нас расцвет искусств под присмотром квартальных надзирателей и кучки подлецов, вылезших из грязи в князи…
Нальянов пожал плечами, перебив его.
— В чём-то вы правы, — он снова пробежал пальцами по клавишам. — Всё протекает и уходит, не оставляя следа ни вне, ни внутри нас. Мы точно странники: в своих домах как будто на постое, в семье как чужестранцы, мы даже не кочевники, ибо они сильнее привязаны к своим пустыням, чем мы к нашим городам. Мы чужды самим себе. Но русская душа сложна простотой. Кавардак в головах часто подводит нас к источнику всего и вся. Понятия не имея, что ищем, находим.
Дибич удивился.
— Это вы о себе?
— И о себе тоже, — отрешённо кивнул Нальянов, и неожиданно добавил, — при этом русский человек славится своим умением находить выход из самых дурных ситуаций, Андрей Данилович, но ещё более он славится умением находить туда вход. Впрочем, хватит философствовать, слово «философ» у нас на Руси бранное. Замечали? Я советовал бы вам пораньше лечь спать.
— Вы рано встаёте?
— Нет, с чего бы? Кто рано встаёт, тому весь день спать хочется, — Нальянов доиграл пассаж и поднялся. — Спокойной ночи, Андрей Данилович.
Он исчез на третьем этаже, а Андрей осторожно, крадущимися шагами спустился на лестницу и приник к оконному пролёту. В доме Ростоцкого горел свет, в окнах мелькали бледные длинные тени, звучала музыка. Дибичу показалось, что среди других мелькнул её силуэт, и он взволновался. Пробило одиннадцать. Андрей решил, что ему лучше подождать у себя в спальне, потом, ближе к полуночи, выйти на лестницу.
Но придёт ли она? Нервы его были напряжены до предела. Придёт, если поверит, что записку писал Нальянов. На миг ему стало холодно и совсем уж неуютно. Унизительно, что и говорить, воспользоваться чужой любовью, да и подло к тому же… Может и правы те, кто именовали его подлецом? Но почему чужая любовь значима, а его — нет?