Монахи-волшебники
Шрифт:
Сирый монах, прислонясь к дереву, слушает слабые звуки; одинокий журавль подошел к озеру и смотрит на свой чистый зрак (Тань Шао (XIV век)).
В оконном полотне холодная слива – и средь снега монах!
Он – настоящий пустынник и вечно блуждает:
Там в тучах пустынник-монах не строит дом; цветы дуба, листья лиан покрывают ложе созерцателя (Чжао Гу (806–852)).
С кем он дружит? Ни с кем, а впрочем:
Не говори, чтоб у горного монаха не было приятелей-друзей: обезьяны все время ведь живут в ветвях древних сосен! (Чжу Фан (VIII век)).
В широких полях идет за монахом олень.
Он опростел, стал дичиться людей, стал сам «диким», элементарною частью природы:
Дикий монах где попало в цветах сидит и погружается в
Казенный конь отпущен и прямо идет через ворота к траве; одичавший монах уходит от нас к цветам среди скал и ручьев (Ли Сяо-гуан (XIV век)).
Чем он может угостить, бедный житель полей?
Опростевший монах готовит обед: вот персики и овощи! Мальчик несет чай и при госте его кипятит (Чжан Лэй (1054–1114)).
Как ни прекрасна вокруг него природа, но краса природы – только он:
Время цветов еще не настало, а двор весь в цветах! Но я хочу искать монаха, и мысль моя не на цветах (Юань Чжэнь).
Люблю в нем свободу, беспечность, как в одиноком облаке – покой: еще бы, ведь он поэт! Уединенное созерцание так близко и родно поэтическому прозрению:
Хотя и живу в мирских сетях, но всегда я чист и покоен; ночью ж вместе с высоким монахом – и ни одного слова (Вэй Ин-у (737–791/792)).
Всегда я любил только монаха-поэта; и тогда вечные сосны и причудливые скалы сами станут друзьями (Сыкун Ту (837–908)).
Аист в гнезде подпевает криком колоколу; монах-поэт оперся на посох и рифмует (Чжэн Гу (851(?)–910(?))).
Все поэты идут за вдохновеньем в горы, а я:
Все-таки ненавижу это пошлое паломничество в горы и на это время останусь здесь с высоким монахом! (Сыкун Ту).
Он – верный друг:
Винные друзья придут и тут же уйдут! Монах-поэт в свиданье и мил, и верен (Ян Вань-ли (1127–1206)).
Монах – друг и за стихом, и за шахматами:
Среди своих дел только и вижу чиновников; уходя от них, никого не хочу, кроме монаха с шахматами (Сюй Хунь (IX век)).
Наконец, я сам монах, хотя и не с виду:
Беспечен я! Распахнул свою короткую одежду и иду с горною палкой (посохом); голова моя – не монах, но сердце – монах (Чжэн Гу).
Но поэзия не только в одиноком монахе. Там, где они живут, в их великолепных храмах также сплошная поэзия:
Горы Чжуннань – самые прекрасные места! Монастырское пение выходит в синие выси. Купы деревьев идут вверх, в тайное безмолвие… Редкий дым плавает в воздушной пустоте (Сыкун Ту).
Таким образом, вот где нашли ученые китайцы приемлемость буддийского монаха. Но не того ждал народ, ждал долго и успел свое ожидание вылить в слово: он создал рассказы о монахах-чудотворцах и в этих рассказах подрисовал фигурам монахов столь недостающую им для полноты народного упования нравственную и физическую мощь. В бесчисленных рассказах этого рода он привел их в соприкосновение со всем тем, что знает о внемысленном и загробном мире, и дал монахам власть пользоваться своей силой и местом жреца для претворения незримой силы в зримое выполнение. Так, «божественный хэшан» является во сне императору и спасает страну от засухи. Душа монаха, вырвавшись из дряхлого тела, поселяется в теле юноши, торжествуя сейчас же над плотью. Хэшан морочит любострастного посетителя, заставив его испытать в химере и любовь, и дикий ужас в расплату за нее. Вот он, наконец, воплощение бодисатвы и спасает бедную женщину от ее несносной связи с предыдущим рождением. В этом волшебном вихре фантазии, замещающей назойливые повести о былых чудесах, которым велят верить, народ находит некоторое успокоение, иначе слишком несносна убогая действительность монашества, а особенно для неграмотного китайца, который не может читать всего, что написано о святительстве.
Однако этой стороной религиозной жизни опять-таки заинтересовался китайский интеллигент. Ему понравилось сплетение химеры с действительностью, и он создал из рассказов, ходящих в народе, ряд литературных повестей под титлом «То, о чем не говорил Конфуций»7, то есть странное, причудливое, сверхъестественное чудо. Появляется великолепный талант Пу Сунлина (Ляо Чжая) – народная фантазия облечена в литературную форму, и его повести сейчас же получают всекитайскую известность. Народ и ученая каста сошлись наконец
на чуде, творимом, хотя бы только по рассказам, в нашей настоящей жизни. Этого чуда ждали от монахов и, создав его, к ним же и приурочили. Народ творил, ученый облекал в литературную форму и размышлял вместе с отцом китайской истории Сыма Цянем над вековечным вопросом: есть ли на земле справедливость? «Небесный путь – прав он или нет?» Да разрешит же этот вопрос чудотворец-монах, разрубая узлы жизни своим велением сверхъестественной силе!Что же касается даосизма, то, обратив, как уже говорилось, свой стереотипно-религиозный вид к неграмотному народу, он сохранил свою идеологию и все свое достояние исторически привлекательным в глазах ученого китайца, которому, не в пример буддийским книгам, книги даосские родны и чрезвычайно близки. Если китайский интеллигент, моргая от скуки, слушает буддийского монаха, рассказывающего про чудеса Будды, или, зевая, читает книги, написанные невозможным для приятного чтения языком, и в заключение всего предпочитает взять от буддийского монаха только его чистоту, уединенность и, буде окажется, поэтичность, то при общении с даосским монахом ему не требуется никакой предварительной выучки или даже начитанности.
Ему известно учение о великом дао, изложенное в творениях Лао-цзы, Чжуан-цзы и других учителей даосизма. Он знает всю идейную историю учения не менее точно, чем его фактическую историю. Величая даоса «пернатым гостем», то есть порхающим в небесах, «летающим небожителем» и так далее, китаец чувствует свою близость к нему: ведь мечта-феерия и у него самого может воплощаться только в даосские формы. В самом деле, наитие поэта наводняет его душу даосским отвлечением, которое, преломляясь во всех возможных фазисах, в зените своем имеет вековечное дао. И вся «Поэма о поэте», написанная поэтом же Сыкун Ту в IX веке, есть поэма о дао в его душе. Следовательно, незачем тут китайскому ученому прибегать к чистой культуре высевок из данного материала, как это было им сделано с буддийским монахом, чтобы получить приемлемый культурный образ даосского монаха, ибо этот последний представляется ему как образ того же китайского ученого, но с определенным уклоном в религиозную мистику.
Точно так же как буддийскому монаху вежливый прихожанин пишет, не моргнув глазом, самые высокие идейные хвалы, словно настоящему святителю, он же напишет их и даосу – опять-таки нисколько не задумавшись над правотою своей оценки, как, впрочем, и над тем, к какой в заключение всего религии он сам-то принадлежит. Он изменит при этом, конечно, формулу похвал в даосском духе, например так:
И вечные деревья, и вечные грибы – все здесь имеет вкус дао: и тучи, и птицы – в них полное содержание для стихов.
Высокие твои чувства близки к чудесной луне; волшебные речи во рту – (к) переправе в темную вечность.
Сердце его переходит все пределы земли; цветы здесь падают средь белых туч.
Он владеет истинной природой тайны Хаоса; он захватил постоянное мастерство в извечной непостижимости.
На его столах древние вещи полны волшебного смысла; за его окном синие горы – все это не мирское.
Однако китайский ученый и тут точно так же подал руку народному творчеству в области столь напряженно ожидаемого всеми китайцами от монаха – равно буддиста и даоса – чародейства. Здесь пальма первенства, конечно, за даосом. Вся фантастика, наслоившаяся за три с лишним тысячелетия даосской религии, настолько проникновенно китайская, настолько известна и настолько, повторяем, есть как бы общекитайский фонд, что ученому пришлось дать лишь литературную форму всем понятному рассказу, а главное, и самому присочинить, глаголя, так сказать, в духе, тем более что с глубокой древности известна всем особая секта даосства («фанши» – «маги»), занимающаяся исключительно чудесами, или, скажем скромнее, фокусами. Они занимались прежде всего изысканием способов продлить человеческую жизнь и превратить смертного в бессмертного. Этим путем они отправили своими снадобьями на тот свет не один десяток китайских государей, не желавших умирать, как все; однако помимо грубой прозы фактов остается, как известно, апологетическая фантастика. И в ней, конечно, неисследимое море сюжетов для повествования, которыми пользовались китайские ученые-поэты всех времен. Еще при династии Тан поэт Бо Цзюй-и сплел причудливую фантастику любви на почве феерии бессмертия вокруг дряблого монарха и распутной наложницы8. Что же говорить о рассказах, не предъявляющих таких больших и редких претензий, как поэма крупного мастера?!