Монограмма
Шрифт:
4. Нарака-лока (мир адских существ). Область страдания. Причина бытия здесь — ненависть (двеша). Область существования — дымчато-черная. Агрегат сознания (виджняна-скандха). Элемент воды. Темно-синий (цвета индиго) Будда с пламенем в руке. Дхьяни-Будда Акшобхья (Ваджра-Саттва). Белое сияние (Зеркалоподобная Мудрость) Акшобхьи (Ваджра-Саттвы) рассеивает тусклый черновато-дымчатый свет (ненависть) мира адских существ.
5. Тирьяк-лока (мир животных). Область страха. Причина бытия здесь — невежество (авидья). Область существования — зеленая. Голубой Будда с книгой. Все пять Дхьяни-Будд. Пятицветное сияние (свет всех Пяти Мудростей) пяти Дхьяни-Будд рассеивает тусклый зеленый свет (духовное оцепенение, невежество) мира животных.
6. Нара-лока (мир людей). Область действия. Причина бытия здесь — гордость. Область существования — голубая. Агрегат восприятия (санджня-скандха). Элемент земли. Желтый Будда с чашей для подаяния (патрой). Дхьяни-Будда Ратна-Самбхава. Желтое сияние (Мудрость
Так принцип полярности распространяется на все планы духовной активности человека, на все планы существования в сансаре, в которой наслаждение и счастье противопоставлено мукам ада; активность и деятельность — бессильной жажде, колоссальная сила и могущество — животному страху. То и другое в каждой паре всегда взаимодействует, всегда взаимно обусловлено, порождается друг другом и оплодотворяется своей противоположностью. Ни одно состояние (внутри каждой пары) не может быть испытано без своей противоположности, спутника, двойника, отделено от него или исключено им. Все в мире противоположностей вечно взаимодействует и являет собой нерасчленимую психическую материю сансары; выйти из ее круга, избавиться от страданий — значит преодолеть в себе как всякое влечение, так и всякое отвращение. Ибо сами эти крайности психической жизни обусловлены нашим выбором. Сам же выбор определен авидьей — тотальным незнанием и неведением.
№ 86. Сестра Лиды, Аля. Старше на пять лет. Вся жизнь — надрыв, маска, внутренняя неправда, ставшие ее естеством. Всю жизнь делала то, что не любила, не хотела любить, не могла любить, однако делала назло себе и другим, и больше себе, чем другим. Маска пристала напрочь, уже не оторвать. Всю жизнь, про себя, любила тончайшую японскую и немецкую лирику — Басе, Бусон, Рильке, — а вслух Маяковский, рабочие поэты, даже на елку революционные стихи, даже вместо колыбельной Лиде — Демьян. Любила все домашнее, пластичное, женственное — вышивать гладью, стряпать, вязать, — а на люди выносила иное, не свое, поддельное, почти всегда мужское: отбирала у матери еще сыздетства топор и колола дрова (пыталась), бежала откалывать этим же топором у колонки лед. Починка утюга, плитки, швейной машинки (отвертка — любимый инструмент), причем никто ее об этом не просил, а просили: Аля, сходи за хлебом, вскипяти молоко, положи заплату. Друзья — принципиально только мальчишки, мужчины; шалости, игры — пугач, рогатка, хоккей. Как бы обожала все героическое, мужественное: Павка Корчагин, Вера Павловна, знамена, Гагарин, боевые кличи (разыгрывала во дворе сцены из «Молодой гвардии», пытки), а про себя: тургеневские девушки, церковная утварь, церковный хор. И все это — сквозь надрыв, нетерпение, дамские вполне слезы. Она ведь была еще худее, слабее, нервнее Лиды. Раз, в далеком детстве, когда матери не было дома, выгнала Лиду босиком на снег и сама вместе с нею. Было ей тогда лет одиннадцать, не больше, а Лида и совсем кроха. На дворе было так холодно, что куча угля, сваленная у подъезда, покрылась туманом, инеем. Они стояли босые на снегу стуча зубами, и Аля, обнажив свое худенькое гусиное плечико (воображала себя Зоей!), дрожала как осиновый лист на ветру, стиснув до боли ручонку Лиды (удерживала ее — или сама удерживалась возле нее этим жестом?), с ненавистью смотрела на сестру, ждала, когда та запросит пощады. А Лида так испугалась этой Алиной выходки, ее жаркой, в себя направленной злости, что почти забыла о холоде, а только со страхом смотрела на сестру и никак не могла понять, чего же от нее хотят. Самое ужасное в этом было, она точно это запомнила, какое-то дикое, запредельное ощущение скуки (морозный сквозняк по ногам, скрипит разбитая дверь, из подъезда разит кошками, чье-то ночевавшее на веревке белье, тоже все в пуху инея, ломается от мороза, рыжая собачья шкура на заборчике у грибка, ворона мучительно вертится на колу, держа наготове крыло, все никак не может усесться…) — какое-то ощущение запредельной скуки (тоски?) еще с чем-то — с жалостью к сестре, может быть (скука с жалостью к другим и есть, наверное, тоска). А Аля ждала лишь одного: когда Лида запросит пощады. Она и запросила, пожалела Алю. Именно от этой скуки-жалости, тоски Лида потянула ее тогда домой. Просто испугалась за сестру, она это хорошо помнит.
Аля торжествующе разжала руку и, выждав еще две минуты, поднялась наверх. Как победительно горели ее глаза! Сколько в жестах вольной отваги! Пока не сообразила наконец, что ее пожалели (и кто — эта крохотуля, замухрышка, маменькина дочка, левша?). Этого уж она не могла простить сестре никогда. Всю жизнь помнила. Всю жизнь мнилась ей эта жалость от младшей сестры (вот что труднее всего простить: жалость к себе; это чувство не выдумаешь, оно — остаток вычитания между тобой и мной, рождается не из мнимого, но действительного, причем даже часто не сознаваемого (тем больнее!) превосходства).
А Лиде не понять было ее: ведь Аля такая же, как она сама, то же любит, то же чувствует, та же во всем природа, одинаковый состав — зачем же во всю жизнь это искусственное, мучительное, больное? Или все-таки Аля болезненно ощущала свою схожесть с сестрой — и хотела выломиться, вырваться из этого сходства, слить себя с чуждой природой, не чувствуя возможности превзойти? Или иное: бежать из своей утонченной, всегда незаконной, вечно преследуемой даровитой природы, вечно испрашивающей себе прощения у других? Или, может, еще более простительное: этот благородный стыд за себя не такую не перед кем-то, а перед собственной простоватой и грубоватой матерью, перед ее тяжелой жизнью, за которую Аля всегда чувствовала какую-то непонятную муку-вину? (Лида-то понимала, что виной всему ее, Али, не-любовь, отсутствие любви к матери, чувство, питающее всякое неравенство, всякое нравственное противоречие. Но, опять же, почему не-любовь (не нелюбовь), где причина? Или виной всему Липа, налетевшая вдруг на сестру (Аля воспитывалась у чужой женщины) со всей неисчерпанной женской страстью, но внезапно вдруг охладевшая к воспитаннице, почуяв в ней способность к любви еще большую, нежели у нее? Что сильнее пугает, что нас сильнее в других угнетает: невозможность ли, неспособность другого к любви — или сверхвозможность, сверхспособность к этому чувству? Первое, несомненно, простим охотнее. Равенство
чувств любящих потому и считается гармонией, что дает радость взаимного отождествления.)Вся Алина жизнь — наоборот, слева направо, левша, которой, впрочем, Аля, как Лида, никогда не была. Она Лиду прямо ненавидела за эту левую руку, больно колотила ей по левше десертной ложкой, напяливала ей на руку вонючую шубенку и зорко следила за тем, чтоб Лида ее, пока готовила уроки (шила, чистила картошку), не снимала. Залепила раз ей пальцы до синевы медицинским пластырем — до такой степени она, будучи внутренне леворукой, ненавидела все левое, другое. Вот, пожалуй, в чем была причина. Лида от сестры эту свою любимую руку хоронила, берегла, прятала, но та о ней никогда не забывала и заключала ее при возможности в тюрьму. Так Але было спокойнее. (На всю жизнь потом осталась у Лиды опаска за все иное, и она даже от себя самой прятала свою левую руку и делала ею только самое тайное, сокровенное, скрытное: писала стихи, письма любимому, исподтишка крестилась в детстве за себя и маму, оставляя правую руку для всех других.)
И все ей, Але, в конце концов давалось нелегко. Сопротивление истинной, утаиваемой от себя природы сказывалось во всем. Фортепиано, например, никогда не фальшивило у нее, тогда как простейшие струнные — очень часто. Хлебников и ранний Пастернак звучали у нее естественнее, чем Есенин и Твардовский. Но вот что странно: она наконец начала все вокруг воспринимать через эту свою вторую, навязанную себе, природу, ей стало трудно схватывать в мире свое, природное, что раньше давалось само собой. Так и не усвоив маски, она не могла ее преодолеть.
Любившая виолончель и фортепиано, училась в школе по классу народных инструментов (и Лиду выучила на них же). Всю жизнь не переносившая хамства, грубых разговоров, трюизмов, пошлости — она их, казалось, в жизни сама выискивала и, мало сказать, терпела — упивалась ими. Бесилась в детстве от запаха паленой шерсти, пригорелого мяса, падала в обморок от одного вида крови, мечтала об артистической карьере, а пошла учиться в медицинский, назло себе и другим, чего-то «такого» ждавшим от нее — или потому, что «так надо». Кому надо? Зачем надо? Да еще убеждала других, что искусство, музыка — бесполезны для народа. С Писаревым и Лавровым ходила в обнимку. Чаадаева читала тайно. На третьем курсе, помнится, Аля приехала на каникулы, наприглашала друзей (отмечали двадцатилетие), пошила роскошное «ермоловское» платье (а к нему — строгая мхатовская улыбка) — а вышла, шокируя гостей, в застиранной школьной форме выше коленок, вульгарных стеклянных бусах — и соответственная, скользящая в губах усмешка. Да и рассказала еще на десерт, под армянские фрукты, как ходила в анатомичку и как там резала на столе «старую старуху». «Разрезала желудок — а оттуда маслятки маринованные, хорошенькие такие, кругленькие, махочкие — сама бы съела, — так и прыснули, из-под ножа, так и прыснули. Старушка, надо быть, была хорошенько перед смертью покушамши», — сказала, усмехаясь, Аля и зло подмигнула присутствующим. «Что, не нравится? — вскипела бровью. — А я такая! Терпите, сегодня мой день!» Гости, нахмурившись, разошлись. Кавалер — в шоке. А он ей хотел — «Отцвели уж давно хризантемы в саду», под гитару.
С любовью тоже. Ведь отбою не было от красивых умных парней, даже одного заезжего молодого майора-летчика приворожила, а вышла замуж за плюгавенького, хроменького (повредился в автокатастрофе), да еще притом такого злого, капризного. Нога у него после перелома все не заживала, текла, кость гнила, и Аля, бросив свою работу участковым врачом, устроилась при нем в филармонию (читать стихи она, правда, с детства умела). Теперь она ездила с ним по мелким провинциальным городам, выступала в библиотеках с лекциями о чем-нибудь давнем, ненужном, замшелом, о поэзии шестидесятников например или Волошине. Был у них с мужем общий командировочный портфель-сумка (который несла всегда Аля, считала, что мужу несолидно) с артистическими одеждами; ее, Али, длинным концертным платьем из зеленого шелка (это был не ее цвет, но ее состав: саржа, нейлон, атлас — сверкающая, скользкая, льдистая субстанция — сюда маска проникнуть уже не могла), вишневыми лаковыми туфлями, жемчужным (под жемчуг) колье. И его вечно с иголочки, отутюженная светлая тройка и остроносые мокасины с разной высоты каблуками (хромал). Личико мужа, тоже как бы только что с иголочки снятое, скучно румяное (но легко мнущееся), сияло, надменный прищур в сочетании с безвольным подбородком производил комическое впечатление, и чтец, в предвкушении успеха, топорщил пластроновую грудь и ежил свои толстенькие кулачки. Аля делала ему перед началом выступления в кабинете заведующей противовоспалительный укол, и они шли в зал, быстро, мимо аплодисментов. Несколько зевающих школьников и рассеянных пенсионеров встречали их ленивыми хлопками. Громко стучали настенные часы в профессиональной тишине читального зала, нестерпимо пахло скукой и камфарой, смешанной с дорогим одеколоном, и они торопливо начинали, не давая больничному запаху овладеть вниманием аудитории. Лида иногда присутствовала на их выступлениях, когда они приезжали в У., пытаясь собою одной заполнить пустоту зала и их бледных взаимных чувств. Но вот что бывало неприятно: его патетические раскаты в немоте зала и пафос ее вызывающих шелков.
РАЗРУШЕНИЕ БХАВАЧАКРЫ. Внешний круг («обод») Колеса сансары разбит на двенадцать секций с двенадцатью рисунками в них, символизирующими Закон Зависимого (или Взаимообусловленного) Происхождения — Пратитьясамутпаду (пали — Патиччасамуппаду). Этот Закон был открыт Буддой в момент Просветления и является главным вкладом Будды в индийскую мысль. Доктрина Пратитьясамутпады входит составной частью в Четыре Благородные Истины, а именно — во Вторую Благородную Истину, которая раскрывает причину страдания, и в Третью Благородную Истину, указывающую на возможность прекращения страдания. Непонимание Закона Зависимого Происхождения есть причина страдания в мире, понимание же его, напротив, ведет к уничтожению страдания. Страдание (дуккха) есть сансара, а уничтожение страдания — Нирвана. Обе являются двумя аспектами одной Реальности, двумя сторонами одного зеркала, одна из которых отражает весь поток сансарической реальности, другая же хотя и ничего не отражает, но всецело является основой и причиной отражения. Одна сияет, другая поглощает; одна молчит, другая говорит — но обе безмолвствуют в сердце истинного адепта.