Море для смелых
Шрифт:
— Что это вы читали? — взглянул Куприянов на обложку книги, которую она держала в руке.
Леокадия назвала роман знаменитого писателя, сказала смущенно:
— Может быть, я не понимаю, но трудно читается.
— Нет, и я не продрался сквозь эти заросли, — признался Куприянов. — Прекратил попытку на полпути. А кто ваш любимый писатель? Да почему же мы стоим?
Они сели на диван. Алексей Михайлович снял с головы белоснежную шапочку.
— Куприн, — ответила она.
— А из ныне здравствующих?
— Паустовский.
Он будто заполнял торопливую анкету, так хотелось
— Как-то в Ялте я был в домике Чехова. И там до боли в сердце меня поразили: зеленоватая клетчатая кепчонка, синяя тетрадь на рабочем столе… «от Мюр и Мерлиза» из Москвы, календарь для врачей, плетеное кресло в спальне… Так все просто, человечно. А в книге отзывов посетителей запись француза: «Каждый писатель должен иметь, чеховскую душу».
Леокадия вспомнила выпуск в университете, прощание на пустынной набережной с однокурсниками и здесь же возникшее решение — вместе с Сашей и ее «юрфакусом» съездить в Клин, в гости к Чайковскому. Там она пережила нечто подобное.
— Вы представляете, — тихо говорит она. — Старый парк… вековые вязы… И музыка Чайковского, заполняющая все… каждый уголок. Ею полны аллеи, беседка в дальнем углу парка. Я вошла в светелку с цветными стеклами, с одним-единственным маленьким круглым столом. На нем остались раскрытая книга и рядом, на блюда стакан. Казалось, хозяин только что вышел… Меня поразила одна его запись: «Как мало сделано! Ничего совершенного, образцового нет. Все еще ищу, колеблюсь, шатаюсь…» Наверно, чем больше человек, тем строже к себе. — Леокадия не то спрашивала, не то утверждала.
— Наверно, — согласился Куприянов и вдруг стремительно поднялся с дивана: — Леокадия Алексеевна!
Она тоже встала, посмотрела с испугом. Он взял ее руку в свою. Пальцы у него горячие, сильные и… осторожные. Словно боятся обидеть, сделать больно.
— Мы должны быть друзьями? Я уверен: должны! Разве это оскорбит кого-то? Отнимет что-либо? Но знать, что есть человек, которому ты можешь поведать самое сокровенное, что он близок тебе душевно… Неужели мы не имеем права?..
Он умолк, и она сказала:
— Имеем…
«Но так ли это? Так ли?»
— Можно мне… хотя бы раз в месяц, в несколько месяцев… посылать вам письмо?.. Мне это очень надо…
Она движением губ неслышно ответила:
— Можно…
«Но можно ли?»
— Баб, кошка за курицей тети Нюси гоняется!
Иришка сидит на подоконнике и смотрит во двор, а бабушка Ирина Михайловна кроит ей на столе сарафан.
— Да ну, это тебе показалось. Тетя Нюся уже изжарила свою курицу.
— Нет, она еще сырая бегает…
Иришке надоело смотреть во двор, и она поворачивается к бабушке. Та что-то мурлычет себе под нос.
— Почему ты такая модница по волосам? — придирчиво спрашивает внучка.
Ирина Михайловна усмехается, она действительно сделала сегодня завивку.
— А я еще молодая.
— Тебе молодость ни к чему, — замечает Иришка.
Устами младенца глаголет истина. Если говорить чистосердечно, она была не очень-то примерной матерью, но
теперь, словно восполняя недоданное, превратилась в неистовую бабушку. Вероятно, подобные превращения нередки. Молодой матери хочется пожить для себя; у бабушки единственным смыслом существования становится вот такая Иришка — аркушинское продолжение, оправдание жизни у дочери.Ирина Михайловна в свое время ревниво воспротивилась тому, чтобы внучку отдали в детсад. Ей так и хотелось сказать: «А я зачем?» Но вслух она выкладывала полный набор иных доказательств: «Там плохо кормят», «Там недостаточный уход», «Там болеют»…
Только Ваню она не сумела отстоять, вмешался Федор Иванович, которого бабушка побаивалась, и мальчика отвели в детский сад.
— Садись, позавтракаем, — предлагает бабушка.
— А что ты дашь? — интересуется Иришка.
— Жареную картошку.
— Не буду.
— Почему?
— Не знаю, какой в ней витамин.
— Ну, это ты глупости говоришь.
— Неправда! Ты сама глупости говоришь!
Вера, войдя в комнату и услышав окончание разговора, возмущенно вмешивается:
— Как ты, негодница, смеешь так отвечать бабушке?
Она хватает за руку и шлепает дочку, та поднимает неистовый рев.
Наконец Вере это надоедает.
— Ну что ты такой шум подняла?
— Да-а-а… — размазывая слезы по круглому, упитанному лицу, канючит Иришка. — Для наказания достаточно небольшого подзатыльника, а ты…
— Бедная, несчастная, так уж и больно?
— Не так больно, как обидно. Я хотела, чтобы все было тихо, спокойно, а ты подняла драку.
— Ну хватит, извинись перед бабушкой.
Иришка молчит.
— Ты больше не будешь?
— Нет.
— Что — нет?
— Что сказала, то и нет.
Бабушка вступается:
— Она не будет.
Иришка говорит неопределенно:
— Будем жить — сама узнаешь.
Со двора пришел Федор Иванович — он копал в саду червей для завтрашней рыбалки, — стал проверять поплавки, грузила.
Кто-то тихо постучал в дверь.
— Войдите! — крикнула Вера и обомлела.
На пороге стоял Анатолий Иржанов.
Он приехал еще вчера, остановился в гостинице; у Лобунца узнал о замужестве Веры и новый адрес Сибирцевых.
— В жизни тебе такую не найти, — с грубоватой прямолинейностью сказал ему Потап о Вере.
Анатолий промолчал. О чем говорить, если тот прав?
В гостинице Иржанов долго лежал на койке, все думал, как повидать дочь. Подстеречь ее на улице? Но ведь он не узнает девочку. Неужели он не имеет права даже на встречи с ней?
Анатолий решил пойти к Сибирцевым домой.
С утра он не мог заставить себя съесть что-нибудь. Непрерывно курил. Когда пачка опустела, пошел в буфет. Папирос там не оказалось, зато висело предупреждение: «Здесь не курят».
Иржанов расспросил, как добраться до улицы Космонавтов, сел в автобус. Получив билет, загадал: «Если в номере билета будут две тройки — к счастью». Троек не оказалось ни одной. Да и какого счастья ему ждать? Родители умерли один за другим, может быть, не пережив позора, который он навлек на их головы. Теперь на всем свете одна Иришка.