Море, море
Шрифт:
За последние дни я ни разу спокойно не побеседовал с Титусом и осуждал себя за это. Даже независимо от моих отношений с Хартли мальчик занял важное место в моей жизни, он был буквально подарком судьбы. Оставалось проверить, в какой мере я гожусь на роль отца. Мне уже было ясно, что Гилберт и даже Перегрин склонны усмотреть в моей дружбе с Титусом совсем иное.
Пока я предавался размышлениям, дождь перестал и в прорывы между свинцовых туч солнце уже поглядывало на очень мокрую землю. Моя лужайка превратилась в болото, скалы похожи на губки. Наверху громко перекликались Гилберт и Лиззи — он залез на чердак и осматривал крышу, а она, раз за разом выжимая тряпку, подтирала пол в ванной. Когда явился Титус, я решил выйти на воздух, чтобы поговорить с ним без помехи. Сил у
Скалы начали куриться на солнце. Со всех сторон словно били горячие источники. Мы сели на полотенца, которые умница Титус прихватил из кухни, на скале с видом на Воронову бухту, недалеко от того места, где я накануне беседовал с Джеймсом. Море хоть и казалось спокойным, потому что зыбь после дождя была такой лоснящейся и гладкой, полно было затаенной злобы, грозно катило огромные горбатые волны, на которых не видно было пены, пока они не разбивались о скалы мутно-белым прибоем. Солнце светило, только над горизонтом висела теперь серая завеса дождя. С моря на сушу перекинулась радуга. Воронова бухта была бутылочно-зеленого цвета, такой я еще никогда ее не видел. Где-то сейчас Розина?..
Поднимались мы сюда в молчании и, усевшись, не сразу заговорили. Я все поглядывал на него, а он все глядел на море. Его красивое лицо было сердито, рот подрагивал, как у обиженного ребенка. Шрам на верхней губе словно пульсировал, чуть заметно растягивался и сжимался, может быть, в силу привычки, усвоенной с детства. Давно не чесанные волосы слежались и спутались.
— Титус.
— Я.
— Мог бы ты называть меня Чарльз? Мог бы к этому привыкнуть? Мне кажется, так нам обоим было бы легче.
— Попробую, Чарльз.
— Титус, я… Ты для меня очень много значишь, и ты мне нужен.
Титус погладил свой шрам, потом приложил к нему палец, чтобы не подрагивал. Я только тут сообразил, что он, возможно, задумывался о двусмысленности наших с ним отношений, которая сразу пришла на ум Гилберту, более того, какая-нибудь грубая шутка Гилберта, возможно, и навела его на эту мысль. Мне-то она до сих пор не приходила в голову — отчасти потому, что я вообще был поглощен другим, отчасти потому, что сам набросил на него покров невинности, позаимствованный у многострадальной Хартли.
— Не пойми меня превратно, — добавил я. Его влажные надутые губы дрогнули в улыбке, а я продолжал: — Я хочу тебе кое-что рассказать. — Я вдруг решил, что надо рассказать Титусу о том, что Бен пытался меня убить.
— Если это про Мэри…
— Да. — Я не разговаривал с Титусом после той жуткой сцены в «Ниблетсе», когда «делегация» привезла согрешившую жену домой к ненавистному мужу.
— Мне от всего этого тошно. Вы меня простите, пожалуйста, но я просто не хочу быть к этому причастным. Я сбежал из дому, чтобы меня не впутывали в такие дрязги, я ненавижу дрязги, а с ними обоими я всю жизнь только и видел что дрязги, с утра до ночи. Так-то они неплохие люди, просто не могут уразуметь, как жить по-человечески.
— Она неплохой человек, с этим я согласен…
— Просто передать не могу, как мне было скверно, когда мы ездили к ним на машине, я бы много дал, чтобы этого не видеть, а теперь никогда не забуду. Мне было так стыдно. С Мэри поступили как с какой-то мебелью или с малым ребенком. Нельзя так вмешиваться в чужую жизнь, особенно жизнь мужа и жены. Тем брак и ужасен. Просто не понимаю, как на это можно отважиться. Надо их оставить в покое. Пусть ненавидят и мучат друг друга на свой лад, им это в охотку.
— Раз это так ужасно, вмешаться необходимо. Зачем же быть таким циником и пессимистом.
— Я не циник и не пессимист, в том-то и дело. Мне это безразлично, вы думаете, что я об этом все время думаю, а я совсем не думаю, я не хочу видеть, не хочу знать, плевать мне на их терзания!
— Ну, а мне не плевать, и я намерен вызволить
твою мать из этого ада, и притом не откладывая.— Вы же попробовали, а она только хныкала, что хочет домой. Ну и ладно, и скатертью дорога. Простите, это я нехорошо сказал. Вы ошиблись, только и всего, теперь забудьте об этом. Честное слово, я в толк не возьму, зачем она вам, не понимаю, что это — сентиментальность, либо благотворительность в стиле Армии спасения, либо что, но не может быть, чтобы человек был так уж необходим, не доходит это до меня. Есть ведь эта женщина, Лиззи Шерер, она к вам, по-моему, очень хорошо относится, и Розина Вэмборо…
— А я, понимаешь ли, люблю твою мать.
— О-о, любите… то есть…
— Тебе не понять, молод еще.
— Для меня, наверно, естественно проявлять нормальный интерес к молодым женщинам. В старости, возможно, все не так.
Я молчал, уязвленный до глубины души. Дурак я был, что зашел так далеко. Я чувствовал себя усталым, слабым, обескураженным. Самая молодость Титуса, его здоровая, неунывающая энергия нестерпимо раздражали меня. Раздражали его длинные, загорелые ноги в рыжеватых волосках, торчащие из небрежно закатанных брюк. Я чувствовал, что теряю с ним контакт, что вот-вот накричу на него, а потом буду вынужден просить прощения.
— Мне жаль, что все это так тебя расстраивает. Отчасти я понимаю. Но мне нужна твоя помощь, ну, или, скажем, поддержка. Я должен рассказать тебе что-то важное про твоего отца.
— Про Бена. Он мне не отец. Кто мой отец — одному Богу ведомо, я уж теперь никогда не узнаю. Давайте не будем говорить про Бена, он мне надоел. Не по душе мне это дело…
— Прости, я немного запутался, какое именно дело?
— Насчет нас с вами. Давайте забудем про них, поговорим про вас и про меня.
— Давай. Я и сам хотел об этом поговорить, Титус, тебя-то я не пытаюсь похитить.
— Да, я знаю.
— Мы-то с тобой свободны по отношению друг к другу. И нет надобности ничего определять.
— А разве «отец» это не определение?
— И верно. Ну, если тебе больше нравится, давай будем просто друзьями. Подождем, посмотрим. Ты же знаешь, тут нет ничего… постыдного… ну, ты понимаешь…
— О, это-то я знаю!
— Мне нужно просто ощущать, что мы с тобой связаны особыми отношениями, особыми узами.
— Не понимаю, зачем вам это, — сказал Титус. — Простите, это неблагодарность с моей стороны, я ведь живу у вас, ем и пью за ваш счет, я это помню, но я вот все думаю — какое вам до меня дело? Будь вы и вправду моим отцом, это бы еще ладно, хотя и тогда… в общем, я вот что хотел сказать. Мне было интересно с вами встретиться, интересно у вас жить, несмотря на все ужасы. Когда-нибудь я, наверно, буду думать, что хорошее это было время, да. Но я хочу сам зарабатывать себе на жизнь, и жить самостоятельно, и чтобы это было в театре. Я не желторотый младенец, которого манит сцена, я не воображаю, что стану звездой, я даже еще не знаю, выйдет ли из меня актер, но я хочу работать в театре, мне кажется, что там я буду у места. Отдыхать здесь у вас чудесно, но я хочу вернуться в Лондон, только там и есть настоящая жизнь.
— А здесь настоящей жизни нет?
— Ну, вы же понимаете, о чем я. Ваш кузен где живет?
— В Лондоне. — Опять меня ужалила змея ревности. Неужели Джеймс успел заарканить Титуса? Между ними с самого начала что-то возникло. Я поспешил сказать: — Очень тебя прошу, не говори с остальными про то… ну, сам понимаешь.
— Ну еще бы, ни слова, могли бы этого и не говорить.
— Вот и хорошо.
— Главное, я не хочу, чтобы вам казалось, будто у вас есть по отношению ко мне какие-то обязательства. А то выйдет, что и у меня есть обязательства. Я не хочу больше сидеть у вас на шее. Хочу жить самостоятельно. Если вы мне немножко поможете, что ж, скажу спасибо. Может быть, вы мне поможете поступить в театральное училище. Если поступлю, попробую получить стипендию, тогда мне и денег хватит. Может, получается, что я хочу попасть в училище по блату, но блат, по-моему, это не так уж страшно. Тогда я буду сам себе хозяин и мы сможем быть друзьями или как там хотите, но только если я буду сам по себе, понимаете?