Море житейское
Шрифт:
– Подай, Господи!
И это незабываемое, нежное и просительное:
– Кирие, елейсон. Кирие, елейсон.
Это означает: «Господи, помилуй». Вообще благоговеешь перед мастерством древнерусских перекладывателей Священного Писания и церковных служб и, в первую очередь Божественной литургии. И пасхального Канона. Почему мы говорим: «Христос Воскресе!», а не «Христос Воскрес»? Потому что по-гречески это «Христос Анести», то есть соблюдено соотношение слогов.
«Отче наш» поется еще слаженнее, еще молитвеннее. Один к одному совпадают русские и греческие слова Господней молитвы.
Внутри Кувуклии начинается причащение священников. Простоволосая высокая гречанка сильным, звучным голосом поет «Марие, Мати Божия».
Вижу - чаша стоит на
– Верую, Господи, и исповедую...
Столько раз слышанная причастная молитва звучит здесь совершенно особо. То есть она та же самая, до последней запятой, но звучит она над Гробом Господним, в том месте пространства, которое прошел Воскресший Спаситель.
И тут случается со мной не иначе как Божие чудо - я оказываюсь прямо перед чашей. Оглядываюсь, как сделал бы это и в России, ибо всегда мы пропускаем вперед детей, но детей нет. Меня оттирает было диакон, и, что особенно обидно, не греческий, а наш, но я, видимо, так молитвенно, так отчаянно гляжу, что он делает полшага в сторону.
Господи, благослови! я причащаюсь!
Чашу переносят в храм Воскресения, огибая по пути так называемый пуп Земли, центр мира, а я, совершенно безотчетно, по-прежнему со скрещенными руками, обхожу вокруг часовню Гроба Господня, кланяясь всем ее четырем сторонам, обращенным на все стороны света.
Утро. Сижу на ступенях во дворе храма. Тут договорились собраться. Думаю: «Вот и свершилось главное в моей жизни причастие, вот и произошло главное событие моей жизни». Но потом думаю: надо же еще и умереть и заслужить смерть мирну, христианску, непостыдну, надо же вымолить «добрый ответ на Страшном судище Христовом».
Встает солнце. И, конечно, не один я мысленно произношу: «Слава Тебе, показавшему нам свет!» Оно бы не пришло на землю, если бы не молитва на земле и если бы не эта ночная служба.
И как же легко дышалось в это утро, как хорошо было на сердце. Оно как будто расширилось, заняло во мне больше места, вытесняя все плохое.
На обратном пути заговорили вдруг о Гоголе, о его паломничестве в Иерусалим и о том разочаровании, которое он испытал. Видимо, он ждал чего-то большего, чем получил. Но ведь вспоминают же его современники, что он стал мягче, добрее, сдержаннее.
Вспомнил и я свою первую поездку. Очень я страдал после нее. Думал: если я стал еще хуже, зачем же я тогда был в Святой земле? И спас старый монах Троице-Сергиевой лавры, сказавший: «Это ощущение умножения греховности, оно очень православно. Святая земля лечит именно так: она открывает человеку его греховность, которую он раньше не видел, ибо плохо видели его духовные очи сердечные. Святая земля дарит душе прозрение».
А вот и наш милый Горненский приют. Матушка, жалея сестер, советует отдохнуть хотя бы полтора часика. Но почти у всех послушания. И уже через два часа колокол Горней позовет нас на службу, в которой будут те же удивительные, спасительные слова литургии, что звучали ночью у Гроба Господня, только уже все по-русски. И все-таки, когда зазвучит: «Свят, Свят, Свят Господь Саваоф», - отголоском откликнется: «Агиос, Агиос, Агиос Кирие Саваоф».
.. .Поздняя ночь или очень раннее московское утро. Гляжу на огонек лампады, на Распятие, и возникает в памяти слуха мелодия колокольцев кадила у Гроба Господня, и ощущаю, как молитвы, произносимые у него, «яко дым кадильный», восходят к Престолу Господню.
СУШЕНАЯ МАЛИНА
Ну никак, никак не могу уверить внуков в том, что у меня было очень, очень счастливое детство.
– Милые мои, - говорю я, - не было у нас телевидения, электричества не было, уж какие там айпеды, айфоны, мобильники, кино привозили раз в неделю, сидели в сумерках при керосиновой лампе, и все время были непрерывно заняты: дров напилить-наколоть, воды натаскать, хлев почистить, а дома уборка,
готовка пищи. А с весны до осени огород, поле, сенокос, грибы, ягоды. О, наша милая, чистая река, наши леса и перелески. Все же было: и купание, и рыбалка, и костры, и всякие-всякие игры. И всегда успевали делать уроки, хорошо учиться, каждый вечер были какие-то кружки, изучали трактора, машины, учились разбирать и собирать винтовки и автоматы, стреляли, бегали по полосе препятствий. Всегда были соревнования в спорте, самодеятельности. В ней особенно. Репетировали и ставили пьесы, как правило, классику. Пусть отрывки, но Пушкина, Чехова, Гоголя. Обязательно все пели в хоре, разучивали танцы народов СССР и мира. Незабвенный молдавский танец жок, украинский гопак, белорусская бульба. Стенгазеты выпускали, и классные, и общешкольную. Ездили с концертами по деревням.Очень дружные были мы, мальчишки и девчонки, ведь совместные труды и радости сближают. А особенно труд на пользу общества. Были всегда воскресники и субботники. Осенью всегда ездили на картошку. Это такая радость - месяц в деревне. Нас любили в колхозах. Никто через силу работать не заставлял. Питание было отличное: все свежее: молоко, мясо, овощи. Костры жгли, картошку пекли, пели у костра.
Боже мой, как все теперь оболгано и изгажено теми, для кого Россия - территория проживания, а не родина.
Но самое главное, что мне лично дала родина, семья и школа - это честность и совестливость. Еще в том была ко мне милость Божия, что и отец и мама были из очень православных семей. И пусть у нас не было совместных молитв, в церковь не ходили (ее и не было, до ближайшей шестьдесят километров, да еще и переправа через реку Вятку), но дух милосердия, сострадания, прощения, безкорыстия был главным в семье.
А подвигнул меня на эти строчки подарочек от отца игумена Иоасафа - сушеная малина. Как и у нас в детстве это были такие тоненькие темнокрасные лепешечки. Взял их в руки, вдохнул родной запах целебной ягоды, ощутил аромат лесных полян, на которых собирали ягоду малину. Собирали, приносили домой. Сколько-то съедали, а остальное мама сушила. В русской протопленной печи. Рассыпала малину на капустных листах или на лопухах. Сушила и складывала в сундук на зиму. Это же такая радость и редкость для зимы - малина к чаю. А особенно при простуде. И вообще это было редчайшее лакомство. Интересно, что сушили именно малину. Бруснику мочили, землянику превращали в варенье, чернику засыпали (если был) сахаром, черемуху, калину, иргу, рябину просто развешивали в чулане или на чердаке кистями, клюква сохранялась сама на любом морозе в холщовых мешочках, в кадушках, в берестяных бурачках.
И вот теперь главное: классе в шестом я вернулся с улицы, набегался, намерзся, изголодался. Дома никого не было. И тут меня подловил враг нашего спасения: открой сундук, возьми малину, съешь, никто не узнает. Сундук у нас не закрывался. И я, будто заколдованный, открыл его, взял один лист капусты, на котором сушили малину, торопливо ее съел и закрыл сундук. Запил водой.
Ужас и стыд за содеянное настиг меня утром. Я не мог глаза поднять на маму, на братьев и сестер. Убежал пораньше в школу. Идти домой из школы было очень тяжело, еле шел. Мама подумала, что я заболел. А меня мучила совесть, и так сильно, что чуть ли не стон вырывался из груди. Еще на следующий день я решил признаться маме в воровстве. Мне помогло то, что опять никого не было. Я сам встал в угол и стоял. Мама вошла с улицы, посмотрела, вышла. Опять вернулась.
– Ты что в углу стоишь? Отец, что ли, поставил?
И тут из меня вместе со слезами вырвалось:
– Ма-а, я м-мали-ину взя-а-л.
А мама вдруг радостно засмеялась:
– Какой молодец! А ведь я знала, что ты взял. И малины убыло, и ты сам не свой. Но думаю, буду молчать, очень надеялась, что сам признаешься.
– Я буду в углу стоять, ладно?
– попросил я.
– Так ты сам себя в угол поставил?
– Ну да.
– Какой молодец. Возьми вот ведерко, отнеси курицам, я картошки намяла, с отрубями перемешала, они любят.