Московские коллекционеры
Шрифт:
Среди них был и морозовский, вернее, ренуаровский шедевр «Портрет актрисы Жанны Самари». Стоил он почти столько же, сколько пресловутая Feerie intime. «И вот начались переговоры о приобретении м-м Самари. Как это было интересно, прямо поэтично, ежедневно по нескольку раз осматривание этого дивного произведения на знаменитой рю Лафитт в галерее-магазине. Самари — эта очаровательная блондинка, парижанка до мозга костей, в светло-розовом платье, смешной моды 70-х годов, вся в свету, без теней, так совершенно написана, что не много и у французов такой высоты достижения в искусстве. — За отсутствием других свидетелей опять приходится верить Виноградову. — Начался торг. Воляр спросил 24 тысячи франков, мы стали давать меньше, наконец вещь купили за 20 тысяч франков».
Тогда же в галерее Воллара, которого Виноградов величает Воляром, Сергей Арсентьевич углядел интересное полотно некоего Сезанна. Картина стоила всего 150 франков, и Сергей Арсентьевич до конца дней казнил себя, что не купил ее. Хорошо еще уговорил Морозова взять Гогена. «Когда мы с Мишей покупали Ренуара, тогда же у Воляра увидели впервые несколько вещей (мало) Гогена, пришедших с острова Таити, где Гоген жил одичавшим таитянином. Вещи были интересны очень в цвете, но столь необычны, с таким дикарским рисунком форм, что нужно было действительно мужество,
«Целый транспорт отправили мы тогда отличных вещей в Россию — в Москву. Приобретены были: Дега, де ла Гайдара, Форен… норвежец Мунк… но, конечно, над всеми царил гениальный Ренуар». Даты у Виноградова смешались. Ренуар точно был куплен в 1898-м, следовательно, и все оставшиеся картины, включая Гогена, тогда же. Получается, что второй Гоген, «Пирога», которую еще называют «Семья таитян», куплена в 1899-м или 1900 году. По размеру картина была чуть больше и стоила втрое дороже — 1500 франков. А несколько лет спустя Воллар предлагал за «Пирогу» вдове своего клиента уже 10 тысяч. Историю покупки Гогена увлекательно описывает Константин Коровин. Вот только фантазирует Константин Александрович чрезмерно и уверяет, что Гогена Морозов купил на посмертной выставке художника. Но, поскольку Морозов и Гоген умерли в один год, получается, что на посмертной выставке Михаил Абрамович быть никак не мог. Значит, и картин там не покупал, в Москву не привозил, и метрдотель Олимпыч не произносил исторической фразы, что вина, мол, стало втрое выходить после того, как хозяин Гогена повесил.
Виноградову же хочется верить, когда тот вспоминает, как они с Мишей ходили в Салон Марсова поля, как Михаил Абрамович слушал его советы и «доверял полностью»; как нравилось Михаилу Абрамовичу в Париже, где он «держал квартиру с горничной». В Европе Михаил Абрамович стал постоянно бывать с 1897 года — так же, как и Сергей Иванович Щукин. Не уйди Михаил Абрамович из жизни в тридцать три, еще неизвестно, как бы распределились роли. Если вспомнить всех, кто в 90-х годах XIX столетия серьезно собирал современное искусство, Миша Морозов вполне мог бы претендовать на «желтую майку» лидера. Он вырвался вперед мгновенно и уже не уступал С. И. Щукину, солидному 45-летнему купцу и азартному собирателю. Два Гогена, «Море» Ван Гога, «У изгороди» Боннара, «Поле маков» К. Моне и «Кабачок» Э. Мане (кстати, перепроданный ему тем же Щукиным, с которым они «в унисон» покупали жанры Котте, пейзажи Тауло, Карьера и Мориса Дени) и «Девушки на мосту» норвежца-символиста Мунка — неплохой старт для новичка.
Вряд ли они стали бы конкурентами. Щукин собирал исключительно французов, а Морозову нравились и «наши», и «иностранцы». Сергей Иванович восторгался «Упадком и возрождением» Грабаря, а Михаил Абрамович — «Историей живописи в XIX веке» Рихарда Мутера [95] . Морозов целиком и полностью соглашался с Мутером: «новые люди нуждаются в новом искусстве». Особенно ему нравились Гоген и Боннар. Куратор эрмитажной коллекции западноевропейского искусства конца XIX–XX века Альберт Костеневич считает, что их живопись идеально подходила его взрывному темпераменту. Но и «смирных вещей» у Морозова было немало: скандинавы, барбизонцы, Коро, Буден, Диаз, Йонкинд. В русской части также наблюдалось известное смешение жанров: портреты Рокотова, Боровиковского и Тропинина, «Ботаник» Перова, Крамской, Репин и даже Сверчков. За семь лет Михаил Абрамович успел купить 134 картины (если поделить на семь лет, то выйдет примерно по двадцать работ в год), не считая шестидесяти древнерусских икон, которые довольно «причудливо сочетались» с французскими картинами.
95
«История живописи в XIX веке» Рихарда Мутера вышла на немецком языке в 1892–1893 годах. «Обычные историки искусства, иногда чрезвычайно ученые и сведущие… давали, в сущности, труды, служащие почти только справочными книгами, не внося самого главного — самостоятельной и тонкой художественно — критической оценки, вследствие чего всегда ускользала внутренняя связь между эпохой, иногда научно и прекрасно характеризуемой, и искусством…» — писал в рецензии на русское издание книги Мутера А. Ростиславов в журнале «Мир искусства» за 1902 год.
Коллекция росла стремительно. Ради нее пришлось даже пожертвовать зимним садом, чтобы на его месте устроить картинную галерею, где Миша Морозов обожал развешивать и перевешивать свои картины. «Какую сокровищницу искусств создал бы М. А., поживи он еще», — переживал Виноградов. Но времени совсем не оставалось: последнюю работу — «портрет певицы Иветт Гильбер» Тулуз-Лотрека парижская галерея Бернхем-Жен купила для своего русского клиента всего за несколько месяцев до его смерти.
Вообще- то Миша Морозов со всеми своими причудами был человеком жизнерадостным и колоритным. Роста он был огромного и энергии неуемной, пил и ел без меры, зная, что этим просто губит себя. «Когда он был мальчиком 10-и лет, то у него была скарлатина с осложнением на почки и сердце… ему необходимо было всю жизнь обращать на них внимание и оберегать себя. Он, конечно, об этом и слушать не хотел и делал как раз именно то, что и для почек и сердца было ядом… Когда доктора у него уже определили нефрит, он каждый день пил водку и закусывал ее сырым мясом с перцем. На это было ужасно смотреть!» — сокрушалась Маргарита Кирилловна. Но призывы жены и рекомендации докторов не действовали. Из-за излишнего веса — Морозовы вообще были предрасположены к полноте — Михаил Абрамович выглядел гораздо старше своих лет. «Михаил Абрамович сидит на стуле и тяжело дышит, дышать ему нелегко, особенно когда, спаси Бог, волнуется. Он очень толст. Сзади неизвестно где кончалась голова и где начался таз, там идут складки жира. Брюшко тоже почтенных размеров. Несмотря на… тяжесть М. А. сияет. Сияет лицо, розовое, румяное, сияет громадная, во всю голову, лысина. Бывая на выставках, Мих. Абр. говорит громко, ему приятно, что его знают в Москве, т. е. те люди, которые бывают на выставках, в театре, на бирже, в городе. Все смотрят. Это доставляет ему наслаждение. Он бегает по выставке как король, да и на самом деле он король, только ситцевый, Тверская
мануфактура производит в год по много миллионов ситцу…» Никакой жалости Переплетчиков к приятелю не испытывал, да и вряд ли мог предположить, что его дневник окажется в государственном архиве и исследователи будут черпать из него всяческие пикантные подробности.«Хорошая материя ситец, но все же ситец, а не бархат!» — продолжал язвить Переплетчиков. Не ему одному морозовская тяга к искусству казалась неискренней, а понимание живописи — неглубоким, «ситцевым». И едкие мемуары, и серовский портрет, на котором Морозов предстает эдаким богатырем, вросшим в землю своими «упрямо расставленными ногами», не говоря уже о сумбатовской пьесе, все они сообща превратили Михаила Абрамовича в пародию на купца-капиталиста. А он ведь только-только начал взрослеть и остепеняться. «Последние три года жизнь наша с мужем очень изменилась, приняла совсем другой характер, — признавалась Маргарита Кирилловна. — Праздничная жизнь, которую мы вели в течение нескольких лет, кончилась. Наступал более зрелый период. Как раз в это время мой муж скончался».
Маргарита
Маргарита и Елена Мамонтовы считались первыми московскими красавицами. Если в Елене «преобладала красота линий, при некоторой вялости красок», то Маргарита, по выражению Т. А. Аксаковой-Сиверс, «была хороша своим колоритом и напоминала тициановских женщин». Маргоша и Леля хотя и носили звучную фамилию Мамонтовы, были классические бесприданницы. Но замуж обе «выскочили», едва только стали «выезжать»: и та и другая — за московских миллионщиков. Обе семейные идиллии разрушились почти одновременно: Елену Кирилловну оставил Родион Востряков, а Маргарита Кирилловна овдовела.
В семействе Мамонтовых других таких красавиц не было, что не удивительно, учитывая невероятный замес немецко-английско-армянских кровей по материнской линии. Типично русских черт в сестрах, походивших на диковинные заморские создания, не было вовсе. Их немецкий дедушка Отто Левенштейн был ревностный католик и староста римско-католической церкви Петра и Павла в Милютинском переулке, которую строил вместе со своим будущим тестем, армянином Агапитом Эларовым. У Левенштейнов-Эларовых имя Маргарита было семейным: бабушка звалась Маргаритой Агапитовной, а мать — Маргаритой Оттовной. Она-то и вышла за Кирилла Николаевича Мамонтова, однако в православие переходить не стала, хотя дочек крестила в православной церкви. Ее муж Кирилл Мамонтов получил от отца неплохое наследство, но задумал его утроить и «стал бросаться в различные предприятия» — покупал, продавал, затем опять покупал и опять продавал. Мечась, не зная, на чем остановиться, он сумел так запутать свои дела, что все его имущество описали, а затем продали за долги. К тому времени молодой Мамонтов был уже в бегах и опять метался: то оказывался во Франции, то появлялся в Крыму, пробуя фрахтовать суда (Русско-турецкая кампания была в самом разгаре, и на перевозке войск можно было хорошо нажить). Но из этого опять ничего не вышло, и кузену Саввы Мамонтова и шурину Павла Третьякова пришлось вновь скрываться от кредиторов. Предпоследний раз Кирилла Мамонтова видели играющим в рулетку в Монте-Карло. Разумеется, последние деньги он проиграл и решил все проблемы одним-единственным выстрелом. В семье говорили, что это случилось в Марселе.
Так Маргарита Оттовна Мамонтова в двадцать пять лет сделалась вдовой. Детство она провела, как рассказывала ее дочь, «в роскоши», окруженная бабушками и дедушками. Теперь, подобно несчастным созданиям Диккенса или Достоевского, ей следовало упасть в ноги матери и просить пригреть дочь и двух малюток, или, наоборот, поехать к родным непутевого мужа и молить о защите. Но Маргарита Мамонтова была дама гордая, зависеть от матери и терпеть ее деспотизм не собиралась, да и Мамонтовы тоже не рвались помогать молодой вдове. Варвара Хлудова наверняка пришла бы в восхищение от поступка своей будущей сватьи: оказавшись в безвыходном положении, Мамонтова открыла маленькую мастерскую, где стала шить белье и платья. Только иностранка могла решиться на подобное: ведь дело происходило в Москве 80-х годов XIX века, где слово «эмансипация» считалось ругательным. «Мама вставала рано утром и до вечера была занята… я ее помню всю жизнь в работе до самой ее смерти, — вспоминала Маргарита-младшая. Жили они втроем в маленькой, но комфортабельной квартире, «обставленной, несмотря на большую скромность средств, очень изящно» («У мамы сохранились кое-какие остатки ее приданого, кое-какие вышивки и вещицы, привезенные из Италии и Испании»). Няня каждый день водила девочек гулять на Тверской бульвар, даже летом. Выезжать на дачу Мамонтовым было не по средствам. Дома Маргарита Оттовна говорила с дочками по-французски, к ним приходил учитель русского языка, они читали по-немецки и вскоре поступили в немецкую Петропавловскую гимназию. Маргарита Кирилловна, которую потом будут упрекать в известном дилетантизме, и выйдя замуж не переставала заниматься самообразованием (как, впрочем, и ее свекровь Варвара Алексеевна). Михаил Морозов всячески в этом жену поддерживал: сам он, окончив историко-филологический факультет, поступил на естественно-научный (но вряд ли продолжил учебу), а Маргарита Кирилловна, кроме французского языка, который «недурно знала с детства», стала брать уроки «по всеобщей истории и русской литературе», а также «ежедневно упражняться на рояле».
Но вернемся к Маргарите-старшей. Вдова К. Н. Мамонтова почти не общалась с родственниками мужа (возможно, на то имелись свои причины), но когда девочки подросли, их стали принимать в семье отца. «Чаще всего мы бывали у тети Веры Третьяковой и у дяди Вани Мамонтова [96] , моего крестного отца, — вспоминала Маргарита Кирилловна походы в Лаврушинский к сестре покойного отца Вере Николаевне, жене П. М. Третьякова. — У Третьяковых мы бывали иногда по воскресеньям, а зимой каждый четверг к обеду, на уроке танцев…После обеда тетя Вера обычно играла с кем-нибудь в четыре руки или восемь рук разные симфонии… Из столовой была дверь прямо в галерею, в главный, большой зал… Мы, конечно, ужасно любили туда ходить, подолгу стояли перед любимыми картинами, говорили между собой: воображали себе целые истории». Больше всего девочкам нравились «Неравный брак» Пукирева, «Княжна Тараканова» Флавицкого, «Не ждали» Репина и «Неутешное горе» Крамского — стоящая плачущая женщина казалась сестрам очень похожей на их мать.
96
Вера Николаевна Третьякова
(1844–1899), урожденная Мамонтова, жена П. М. Третьякова — родная сестра Кирилла Николаевича Мамонтова (1848–1879); Иван Николаевич Мамонтов (1846–1899) — фабрикант, кандидат права, мировой судья.