Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
Шрифт:

Нам как раз досталась «Мясохладобойня». Когда открыли заднюю дверцу, там оказалось несколько человек в фуражках с синими околышами и малиновыми верхами, готовых принять предназначенный для них «груз». Внутри машина была разделена на несколько «конвертов» (помещеньице, в котором едва помещался в сидячем положении один человек средней комплекции). Нас троих, поодиночке, вывели из вагона и поместили в такие «конверты». В наружней, закрывающейся дверце были традиционные «волчок» и форточка.

Мы куда-то поехали, куда – неизвестно, окон в «конвертах» не было. Примерно через полчаса шофер затормозил.

Послышался скрип открываемых ворот, машина проехала еще немного вперед и на этот раз окончательно остановилась. Поскольку в ближнем от выхода «конверте» был я, то я вышел на тюремный двор первым. Велев взять свои вещи, меня повели

через двор-колодезь.

Все окна, выходившие на этот двор, имели решетки-козырьки, и уже не оставалось сомнений, что это не комфортабельный отель, куда по совести и закону следовало бы привезти на отдых героя Испанской войны, а именно тюрьма. Судя по автомобильным гудкам, хорошо слышимым со двора, тюрьма эта помещалась в центре Москвы и не могла не быть ничем иным как Лубянкой.

Наконец-то все стало ясно. Приехали! Спасибо тебе, родной и любимый отец народов! Век не забуду, даже после того, как ты умер, твоей «благодарности» за то, что с твоим именем я шел на смерть!

Повели меня по лестнице, на которой от перил до потолка была мелкая металлическая сетка. Она, как мне рассказали старые арестанты, была введена после самоубийства Бориса Савинкова, бросившегося в пролет лестницы Бутырской тюрьмы в Москве [154] . Это усовершенствование лишило зэков всякой возможности распоряжаться жизнью по своему усмотрению.

154

Савинков Борис Викторович (1879–1925), политический деятель, публицист, писатель, член партии эсеров, один из руководителей ее «Боевой организации». По официальной версии, покончил жизнь самоубийством.

Поднялись мы, как мне помнится, на третий этаж. Надзиратель открыл своим ключом дверь, и по небольшому, застеленному дорожкой коридору мы прошли в довольно просторное помещение, пол и стены которого были выложены керамической плиткой. Тут стояло несколько больших столов. За письменным сидел военный в форме НКВД с двумя шпалами в петлицах (по-армейски майор). Мои вещи поставили на большой стол и велели открыть чемоданы. Надзиратель в синем халате поверх формы стал извлекать мое имущество, а сидевший за письменным столом заносил наименование вещей и их количество в лежащий перед ним бланк.

Хочу напомнить, что из-за столь внезапного отъезда из Испании я не смог купить всем своим многочисленным друзьям в Союзе сколько-нибудь ценных подарков. Поэтому я запасся достаточным количеством картинок не для дам, которые в Испании продавались свободно и стоили гроши. У нас же они, конечно, были ценнейшей редкостью.

Среди моих покупок – брошюрок с цветными иллюстрациями – оказались такие перлы, что на их досмотр собрался, вероятно, персонал со всего корпуса. Все они дружно гоготали, рассматривая всевозможные способы любви, из-за чего досмотр моих вещей растянулся часа на два. Всю эту «литературу» в опись моего имущества не включили, а когда я спросил, почему это нарушение прав человека имеет место, ответили, что вся эта «безнравственная порнография» будет немедленно уничтожена, а о моральном облике ее владельца сделают специальную отметку в моем личном деле [155] . Полагаю, однако, что своей угрозы – в смысле уничтожения – энкавэдэшники не выполнили, а «безнравственная порнография» просто разошлась вместо рук моих московских друзей по их рукам. Но, как говорится, снявши голову по волосам не плачут, и я не стал предъявлять претензий. Опись же остальных вещей была проведена весьма скрупулезно, в нее внесли даже завалявшиеся в углу чемодана старые кальсоны, в которых я приехал из Союза в Испанию и которые просто забыл выбросить.

155

Отметки в личном деле нет, но нет этих журналов и в списке отобранного при аресте.

Не обошлось и без колкостей в мой адрес: я вез с собой штук двадцать элегантнейших шелковых рубашек с одноцветными, модными в те времена, галстуками и всего одну пару сменного нижнего белья. Дело в том, что таких рубашек в Союзе не купить, а нижнее белье, даже в те годы, не было у нас дефицитом,

и тратить на него в Испании валюту я не считал нужным. Офицер, составлявший опись моих вещей, блеснул тем, что вспомнил английскую королеву Елизавету, у которой после смерти обнаружили шесть тысяч роскошных платьев и всего одну ночную сорочку.

После составления описи мне дали подписать все ее экземпляры, чтобы с моей стороны впоследствии не возникало по этому поводу никаких претензий. Один экземпляр вручили мне, с указанием хранить тщательно. На этом бланке было типографским способом напечатано: «Вещи, не востребованные через три месяца после вынесения приговора, переходят в собственность государства».

Весь издевательский смысл этой надписи я понял значительно позже: сразу же после оглашения приговора я написал почти подряд четрыре заявления с просьбой переслать все забранные у меня вещи родителям. Ни на одно я ответа не получил. Следующее заявление я писал уже из срочной тюрьмы, и на него через два месяца я получил ответ, тоже напечатанный типографским способом, только с проставлением моей фамилии и т. д. Он гласил: «Все ваши изъятые при аресте вещи, ввиду несвоевременного востребования и истечения срока хранения, перешли в собственность государства».

Покончив с вещами, меня повели в другие помещения для дальнейшего оформления. После заполнения подробнейшей (вплоть до фамилий бабушек и дедушек) анкеты я должен был впервые в жизни, как говорили урки, «сыграть на рояле». С меня сняли отпечатки пальцев (впоследствии такую операцию со мною повторяли раз пять, почти при каждом переводе из одного места в другое). Отпечатки снимались весьма тщательно: надзиратель брал мою руку, плотно прижимал ее к плоскости, смоченной черной краской, и аккуратно клал на специальный бланк, где оставался четкий след всей ладони. Потом в специальных квадратах того же бланка делались отпечатки каждого пальца в отдельности. То же самое и с другой рукой.

После «игры на рояле» меня обстригли наголо нолевкой и повели фотографироваться. В небольшой комнате стоял весьма солидных размеров фотоаппарат с объективом не менее 20–25 сантиметров в диаметре. Посадили меня на табурет в трех-четырех метрах от аппарата, повесили на грудь табличку с номером моего личного дела, и фотограф сделал снимок в анфас, затем пересадили на 90 градусов, перевесили табличку на плечо и сделали снимок в профиль. Впоследствии мне довелось увидеть эти снимки у следователя. Четкость была просто изумительной, виден был буквально каждый волосок моей недельной щетины (в последний раз я брился еще на пароходе перед прибытием в Феодосию). Из-за этой бороды с фотографии смотрел прямо-таки закоренелый преступник, так и просившийся в тюрьму не менее чем на десять лет, да еще и эта табличка с личным номером – ни дать ни взять, настоящий уголовник!

На этом мое оформление можно было считать оконченным.

Оставалась только баня. Надо сказать, что баня на Лубянке была на самом высоком уровне: как предбанник, так и одноместная душевая были выложены плиткой. Поскольку у меня не оказалось своего мыла, мне дали кусочек казенного. Полотенца не полагалось, у меня его тоже не было (не догадался во время досмотра взять из своих вещей, а теперь уже было поздно, все вошло в опись), пришлось вытираться нижним бельем.

После бани надзиратель прочел мне целую лекцию о правилах следования по тюремным переходам. Мне запрещалось: оглядываться, смотреть по сторонам, здороваться со встречными, заглядывать в открытые окна и двери и т. д. и т. п. Все эти предупреждения оказались совершенно напрасными: ни одного человека, кроме дежурных, нам ни разу навстречу не попалось, как и ни одного открытого окна или двери.

Не надеясь на сознательность подследственных, принимали и другие меры предосторожности: когда предстояло пройти через какой-либо коридор, надзиратель предварительно запирал меня в «конверт» (ниша в стене, закрываемая снаружи светонепроницаемой дверью) и, только убедившись в том, что в коридоре посторонних нет, выпускал меня и вел дальше по коридору. Еще один приемчик во избежание нежелательных встреч: надзиратель, входя в коридор, щелкал пальцами – и надо сказать, что лубянские надзиратели достигли в этом замечательного мастерства. Звук у них получался никак не слабее выстрела из браунинга. Когда я впервые услышал это щелканье, то вздрогнул от неожиданности. Сигнализация такого назначения в разных тюрьмах была различной: в Бутырках, например, стучали ключом по пряжке пояса.

Поделиться с друзьями: