Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
Шрифт:
Если такое указание имеется (а оно, по-видимому, и впрямь было), это может облегчить твою судьбу. Но отставь иллюзии о том, что, не получив от тебя ничего, они перед тобою извинятся и с почетом отправят на волю. Это абсолютно исключено. Если тебя после небольшой, чисто формальной процедуры, именуемой “заседанием военной коллегии верхсуда”, которая будет проводиться здесь же в Бутырках, в одной из освобожденных для этой цели камер, не расстреляют, то срок заключения, и немалый, ты получишь наверняка, причем рассчитывать на досрочное освобождение или на пересмотр дела с целью отмены приговора в обозримом будущем не приходится. Мой тебе, сынок, совет: не затягивай следствия и старайся поскорее отсюда выбраться с возможно меньшим сроком заключения, до октябрьских праздников. Имей в виду: никакой амнистии к 20-летию Октября, как здесь многие фраера надеются, не будет. Если задержишься до после праздников, то, помяни мое слово, как бы ты ни был крепок, все равно подпишешь что угодно, лишь бы скорее получить свою пулю в затылок. А чтобы тебе скорее дали минимальный срок заключения, советую категорически отпираться от всяких попыток пришить тебе шпионаж, диверсию или террор. Никаких реальных улик на тебя у них, по-видимому, нет, но раз тебя уже взяли, то они будут рассчитывать
Теперь по части разговоров. Ни в коем случае не упоминай имени Сталина, иначе, если не пуля, то верная десятка. Можешь что-нибудь ляпнуть: про колхозы, про низкий по сравнению с заграницей уровень жизни, а еще лучше скажи что-то хвалебное в адрес моего бывшего шефа Троцкого, например что он быстро и хорошо в Гражданскую войну освоил военное дело или что он был хорошим оратором. Этого, по всей вероятности, хватит для твоего осуждения на сравнительно небольшой срок, а впоследствии ты всегда сможешь сослаться на то, что Троцкого ты никогда в жизни не видел и не слышал, ни с кем из троцкистов никогда знаком не был, а об этих качествах Троцкого неоднократно говорил и даже упоминал в своих трудах и сам Ленин. Это потом может стать хорошим козырем в твоих заявлениях о пересмотре дела. Вот, пожалуй, и все, что я тебе сейчас могу посоветовать».
Полностью доверяя порядочности и опыту Буланова, я не мог не согласиться с железной логикой его доводов и с нетерпением стал ждать следующего вызова на допрос, чтобы, перестав запираться, попытаться подсунуть Касаткину булановскую версию, авось клюнет.
7
Через некоторое время, как раз после выходного дня, почти сразу же после завтрака (кстати сказать, довольно легкого, потому что на завтрак давали хлеб, который еще надо было разделить на три части, и горсточку – граммов десять-пятнадцать – сахарного песку), меня снова вызвали на допрос. Войдя в уже знакомую мне комнату, я увидел своего следователя уже не в военной форме, а в белом костюме. Гладковыбритый, пахнущий одеколоном, он производил впечатление не энкавэдэшного сатрапа, а вполне респектабельного служащего солидного учреждения. Зная заранее, что на мое приветствие он не ответит и садиться первым не предложит, я молча опустился на табуретку перед его столом. К моему удивлению, никакой реакции с его стороны подобная наглость не вызвала. Не глядя на меня, он курил и молча листал какую-то папку, по-видимому, мое «дело». Кончив курить, он погасил окурок в пепельнице, полез в ящик своего стола, достал пистолет «ТТ» и, держа локоть руки на столе, стал прицеливаться мне в переносицу и совершенно спокойным тоном произнес: «Ну, фашистская сволочь, я получил полномочия тебя ликвидировать прямо здесь в кабинете, но даю тебе последний шанс спасти свою шкуру. Я буду считать до трех, на счет “три” – стреляю. Говори, будешь давать показания? Раз!» Несмотря на его угрожающую позу и наведенный в мою переносицу пистолет, мне совершенно не было страшно, ведь я прекрасно знал, что стрелять в меня он не сможет. Надо сказать, что шанс он мне давал вполне достаточный, ибо между «раз» и «два» прошло не менее двух минут. Прозвучало угрожающее «два», пистолет по-прежнему наведен на меня.
Я спокойно сижу. Это начинает уже мне надоедать: «два с половиной» – его же тоном говорю я. Он, несколько опешив, смотрит на меня. Я продолжаю: «Слушайте, Касаткин, неужели вы меня считаете полным идиотом? Ведь я прекрасно знаю, что вас сюда с заряженным оружием не пускают, так что чем вы меня пугаете? Вы приехали с дачи, а я с фронта, а там я видел «игрушки» пострашнее вашей «пфыкалки», причем из них действительно стреляли в меня, а не просто пугали. Так что лучше спрячьте ваш «пугач» и скажите толком, что вам от меня нужно? Возможно, мы и сумеем найти общий язык, если вы начнете мне толком объяснять, в чем меня обвиняют, а не просто материться. Давайте бросим эту дуристику и начнем деловой разговор, а иначе я просто перестану с вами разговаривать и попрошу сменить следователя».
Не думаю, что его сильно испугала моя угроза, но пистолет он сразу же спрятал в стол и, как и ранее делал после пауз, закурил. «Ну хорошо, – уже совершенно спокойно заговорил Касаткин, – факты так факты. Нам известно, что, будучи в Малаге, в самый критический момент ты вывел из строя свою радиостанцию. Это уже факт, который ты не сможешь отрицать. Скажи, по чьему указанию и с какой целью ты это сделал?» Я сразу же понял, что этот «факт» они могли получить только от моего начальника в Испании – полковника Василия Ивановича Киселева (по кличке Креминг). Видимо там его как следует прижали и заставили сказать хоть что-нибудь, что могло бы меня скомпрометировать, а это было единственное, что он мог бы вспомнить.
Дело в том, что что-то похожее действительно имело место в самые напряженные дни обороны Малаги. Мой передатчик питался от городской электросети. Обмен у меня в это время значительно увеличился и задерживать
работу, убегая в убежище во время авиабомбежек и обстрелов с моря, которые продолжались целыми часами, я не мог и поэтому всегда работал и после объявления тревоги. Но, по-видимому, персонал городской электростанции не проявлял такой же храбрости, как я, и сразу же убегал в убежище. Поскольку значительная часть нагрузки электростанции во время бомбежек выключалась, то напряжение в сети в такие моменты значительно (раза в полтора, а то и больше) возрастало. Это приводило к тому, что появлялась сильная перегрузка для повышающего трансформатора моего передатчика, и однажды, во время особо длительной бомбежки, от перегрева этот трансформатор получил электропробой между обмотками. Правда, из положения я все-таки вышел: накал ламп передатчика стал питать от автомобильных аккумуляторов, а аноды – прямо от сети переменного тока (вместо 400–220 вольт). Мощность передатчика при этом несколько уменьшилась, но и Валенсия и Москва слышали меня вполне прилично, и ни одного сеанса связи я не сорвал. Поскольку своими силами исправить трансформатор я не мог, в электромастерских Малаги это сделать также отказались из-за отсутствия нужных материалов, а работать с пониженной мощностью мне тоже было неудобно (из-за худшей слышимости увеличивалось число просьб о повторе моей корреспонденции), я стал просить Киселева отпустить меня на несколько дней в Валенсию исправить трансформатор. Только отсюда Киселев узнал об аварии на моей радиостанции, потому что перебоев в радиосвязи у меня не было ни одного.Через некоторое время такая возможность представилась: Киселев поехал по делам в Валенсию и взял меня с собой. С помощью наших ребят-радистов трансформатор мы быстро исправили, я достал в Валенсии регулятор напряжения, который, вне зависимости от колебаний в сети, давал на выходе точно 220 вольт, и теперь я уже мог не бояться неполадок во время бомбежек. С тех пор и до самого конца моей работы в Испании радиостанция меня ни разу не подводила и связь как с Валенсией, так и с Москвой всегда была безупречной. Вот к чему свелся тот «факт», который мой бывший шеф Киселев подбросил НКВД и на основании которого Касаткин решил пришить мне диверсию и вредительство.
Смехотворность этого «факта» была очевидна любому, хоть немного понимающему в технике, но только не следователю НКВД в 1937 году, ищущему повод, чтобы оформить своего клиента по самой тяжелой статье уголовного кодекса. Узнав про суть дела, я первым делом огорчился за своего шефа. «Эх ты, – подумал я, – герой империалистической, гражданской и испанской войн, кавалер орденов! Ну и трус же ты! Ты и пальцем не решился пошевельнуть, чтобы заступиться за бывшего коллегу по обороне Малаги – честнейшего испанского офицера – полковника Виальбу, которого арестовали за сдачу Малаги, хотя он в этом был виноват ничуть не больше тебя, ведь все решения по обороне города вы принимали вместе. Да и со мною: как только тебя слегка прижали, ты сразу стал копаться в памяти и искать на меня «фактики», чтобы помочь сталинско-ежовским следователям НКВД отправить на тот свет случайно попавшего к ним в лапы товарища и однополчанина. А я перед сдачей Малаги, вместо того чтобы, по твоему же приказу, драпануть для спасения своей жизни, предпочел остаться с тобой, потому что не мог бросить тебя на растерзание фашистам при полном окружении города. А ты при этом даже слезу пустил, а теперь, в благодарность, – предаешь меня этим людям, которые стремятся меня уничтожить. Хоть ты и на свободе, а я в тюрьме, но я тебе не завидую! На твоем месте я бы до Сталина дошел, но преданного Родине да и лично тебе товарища защитил бы. Ну что же, видно, ты можешь безбоязненно разгуливать под пулями, но кладешь в штаны при виде красно-синей фуражки. Могу тебя, Василий Иванович, только пожалеть».
Пока эти мысли носились в моей голове, Касаткин пристально смотрел мне в глаза, ожидая, как меня убьет эта неоспоримая улика, и с ехидцей улыбался. Я понимал, что рассказывать ему все это – значит метать бисер перед свиньей. Ведь его же абсолютно не интересовала моя полная невиновность и преданность Родине, ему нужно было побыстрей закрыть мое дело и довести до расстрела. За это ему могли бы и премию, а то и орденок подбросить, и больше ничего его не интересовало.
Я мог оперировать только понятными ему фактами. Еще немного подумав, я спокойно сказал: «Хорошо, Касаткин, в технике вы, конечно, ничего не понимаете, и поэтому излагать вам полную техническую нелепость вашего «факта» бесполезно, но вы ведь юрист, и вроде на первом допросе даже пытались рассуждать логически. Давайте продолжим: радиостанция сама по себе никакого значения не имеет, если ею не пользуются, имеет значение только то, что при ее помощи могут быть переданы какие-то важные сообщения. Значит, если радист умышленно вывел из строя радиостанцию, то этим своим действием он сорвал сеансы радиосвязи, и его начальник, в очень нужный для него момент, не мог передать своим корреспондентам и принять от них важные сообщения.
Спросите моего бывшего начальника – полковника Креминга (тогда я еще не знал, что его настоящая фамилия – Киселев), был ли хотя бы один раз, когда мною была задержана его радиограмма? Не было! Это же может подтвердить и мой бывший шифровальщик Василий Иванович Бабенко. Вся радиосвязь Креминга обрабатывалась только Бабенко, и у него имеется документация, подтверждающая, что ни одна наша исходящая, данная мне для передачи, радиограмма не пропала и не была задержана. Из этого очевидно, что умышленный вывод радиостанции из строя – нелепость. Что касается технической стороны, то прошу назначить техническую экспертизу, которой я дам самые подробные объяснения. С вас же, Касаткин, достаточно того, что никто не докажет, что я не передал или задержал хоть одну радиограмму».
Все это, за исключением размышлений о Киселеве, я изложил следователю. Но Касаткин не был бы следователем НКВД в те времена, если бы это его переубедило. «Это все беллетристика и сантименты, – вдруг заявил он мне категорически. – Ведь свою радиостанцию-то ты из строя вывел? Трансформатор сжег? Ты мне сам сейчас в этом признался. Так напиши: по чьему распоряжению и зачем ты это сделал? Фашистский ублюдок, твою мать!» – снова заорал Касаткин.
Тут я окончательно понял, что рассуждать с ним логически, значит зря терять время. «Нет, думаю, тут тебе не прорежет». Выждав, пока он выматерится, я ему спокойно сказал: «Вот что, Касаткин, ничего вы от меня не добьетесь, никакой радиостанции я никогда из строя не выводил, все радиограммы мои принимались и передавались своевременно, и говорить со мною дальше на эту тему бесполезно. Опустите меня в камеру, наш обед и в горячем виде не очень-то съедобен, а в холодном тем более».