Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
Шрифт:
Ни роду ни племени Ваня не имел: в детстве беспризорничал, потом был в труд колонии, оттуда удрал, попал к «деловым», и те его вывели в люди. Имя и фамилию ему дали в трудколонии чисто русские, хотя и имел он неопровержимые доказательства своей иудейской принадлежности. Было у Вани одно хобби: обожал вышивать гладью. Терпение у него было адское: он мог за пять минут распороть свою недельную работу, если убедится, что сделал что-нибудь не так, и его салфетки и наволочки, которые он «работал» из кусочков тряпок, выпрошенных у надзирателей, вполне можно было продавать даже самым взыскательным покупателям.
Однажды, во время обхода камер начальником тюрьмы, Ваня обратился к нему с просьбой выделить кусок холста и набор цветных ниток для вышивки известной картины Васнецова
Характера Ваня был незлобивого, очень веселого и жизнерадостного. Он любил рассказывать разные блатные истории, и мы его охотно слушали, хотя и были убеждены, что вранья здесь минимум 95 %, но все это было враньем безобидным. Он совершенно не смущался, когда дотошные Денисов и Смирнов ловили его на чем-то, а сам никогда не пытался подколоть кого-нибудь из нас, и даже наоборот, если видел, что человек не в настроении, никогда не лез к нему со своими штучками.
Вообще, все его в камере любили, и в лавочный день никто из нас не упускал случая чем-либо его угостить. Попади этот паренек в добрые руки, вышел бы из него полезный стране человек, а не вечный зэк.
Федя Сальников был из Коми АССР. По профессии охотник, лет тридцати. Промышлял преимущественно белкой. Не видел ничего особенного в том, что белку стреляют только в глаз – дробинкой. Он даже удивлялся, как это можно иначе. «Да если я принесу отцу простреленную тушку, он меня так отходит, что и деваться будет некуда. Если белке в глаз не попаду, лучше я ее выброшу, а отцу не принесу!»
Жил он в какой-то глухой деревушке, читать умел только по слогам, а писал и вовсе коряво, да и то в тюрьме научили. Паровоз впервые увидел, когда везли в столыпинском вагоне в тюрьму, а яблоко знал только по картинкам в букваре, потому что на воле, кроме букваря, ни одной книги не прочел. Сам того не понимая, оказался троцкистом (или, как он сам выражался, «рапцистом»), хотя ни о Троцком, ни о троцкизме ни малейшего понятия не имел. Был он нашим с Волиным и прочими «коллегой», тоже имел восемь лет за КРТД. Парень был очень спокойный, молчаливый, относился ко всем благожелательно, и единственное, чего хотел, это попасть обратно на родину.
После Бутырок и особенно Полтавы, в Новочеркасске в смысле режима был сущий рай. По существу говоря, режима как такового здесь вообще не было. Внутри камеры мы могли делать все что угодно, хоть на голове ходи. Если в Полтаве глазок в двери открывался не реже, чем раз в две-три минуты, то здесь дозваться надзирателя в случае необходимости было целой проблемой, для этого надо было барабанить в дверь минут пять-десять. Где он находился – неизвестно, а когда минут через десять подходил к двери, то еще и ворчал: «Ну, чего расстучался? Терпежу, что ли, нет?».
Время оправки и тем более количество воды для умывания не лимитировались. Использованные в туалете бумажки никто не считал, на прогулки водили по полчаса, причем прогулочные дворики были не асфальтовыми пятачками, а просторными дворами, правда, огороженными высокими кирпичными стенами, с прорастающей травкой и даже со скамейками, на которых не желающие ходить могли и посидеть. Книги давали аккуратно, и если выданная книга не понравилась, то ее можно было тут же, в день выдачи, заменить у надзирателя-библиотекаря – их целый ящик стоял.
Шахматы и домино выдавались казенные. Но здесь появилась новая беда: доминошники,
устроившись за посудным столом, которых в Полтаве и в помине не было, пользуясь отсутствием режима, поднимали такой стук, что аж голова разламывалась, но уж с этим, конечно, приходилось мириться, ведь не станешь же на них жаловаться надзирателю? Но вот что отрадней всего – исчез дамоклов меч наказаний: за все время пребывания в Новочеркасске никого из нас не наказали даже лишением прогулки. Одним словом, когда б не домино, то полный рай, конечно, в тюремном понимании.2
Так прошла у нас весна 1939 года, пока, наконец, во второй половине мая всю камеру не вызвали в коридор и не повели в административный корпус. Подошли к одной из комнат, рассадили по стульям в коридоре и начали вызывать по одному человеку. В кабинете находилось несколько энкавэдэшников и трое врачей в белых халатах, но под халатами тоже в форме НКВД. Обычный медосмотр. Я был молод, недавно стукнуло двадцать девять лет, здоров, и мой осмотр занял всего несколько минут. После этого – назад в камеру.
Прошло несколько дней. И вот как-то после обеда всем велели собраться в баню, но почему-то не в банный день. Помывшись и выйдя в после банник, мы с удивлением увидели на скамейках не свою обжитую тюремную форму, а узлы со своими вольными вещами, которые у нас забрали еще в Полтавской тюрьме. Надзиратель скомандовал: «Разбирайте свои вещи и одевайтесь». Не понимая, в чем дело, мы быстро облачились в свои вольные одеяния. Импозантнее всех выглядел я: серый коверкотовый костюм с сверхмодным двубортным жилетом, синий берет, желтое кожаное пальто, лакированные туфли, лайковые перчатки и даже дымчатые очки, которые в те времена у нас считались редкостью.
Повели нас обратно в наш корпус, и – о чудо! – двери всех камер открыты, по коридору, как в Одессе на Дерибасовской, прогуливаются денди в модных костюмах, военные в генеральских шинелях и т. д. Тут уж наши оптимисты окончательно уверовали, что всех нас распускают по домам.
Надзиратели молча сидят у своих столов и на все вопросы отвечают: «Ждите». Часа в четыре в коридоре появилось начальство с папками личных дел. Стали вызывать по одному человеку. Вопросы: фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок и – выходите во двор. Во дворе тюрьмы уже стояло несколько ЗИС-5 с брезентовыми верхами. По списку вызывают двадцать пять человек и велят усаживаться в кузов. В кабине энкавэдэшник, в кузове четыре конвоира с карабинами: двое сидят на лавке в передней части кузова, двое, на такой же лавке, в задней. Нам велят садиться прямо на пол, правда, чисто подметенный, лицом к кабине, ноги раздвинуты, а между ними помещается передний и т. д. Тут уж и оптимисты поняли, что волей не пахнет, все окончательно приуныли.
Разместились мы кое-как на полу машины, конвоиры заняли свои места, задраили в задке кузова брезент, и мы покатили. Привезли на один из запасных путей железнодорожной станции, выгрузили и усадили в холодок, прямо на землю, у большого пакгауза, под надзор большого числа конвоиров с карабинами. На путях уже стоял большой состав из товарных тысячепудовых (или 16-тонных) вагонов, оборудованных для перевозки зэков [186] . Машины с людьми прибывали каждые десять-пятнадцать минут, старший по конвою еле успевал принимать их и их личные дела. Часам к семи вечера доставка зэков на станцию и приемка были закончены. Из нашей камеры мы недосчитались Вельмана, Арутюняна, Рустамяна и Зотова. Первых трех могла забраковать медкомиссия, а что касается Зотова, то здесь было совсем непонятно: вроде бы здоров, не так уж стар, только много лет спустя, при освобождении, я узнал причину: Зотов в нашей камере был «наседкой», а такие ценные кадры энкавэдэшники оберегали, поэтому с нами на верную колымскую смерть не послали.
186
Крытый грузовой двухосный вагон дореволюционной постройки, переоборудованный для перевозки заключенных.