Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
Шрифт:

Мне удалось исполнить его просьбу через десять лет после освобождения. В 1956 году я был реабилитирован и приехал в Москву на длительный срок устраивать свои дела с институтом, который я в 1936 году так и не успел закончить из-за отправки в Испанию. Я узнал номер телефона старшей приемной дочери Дмитрия Петровича – артистки Малого театра Натальи Сергеевны Карпович-Мастеровой – и позвонил ей на квартиру. Когда она подошла к телефону, я первым делом осведомился, жива ли Елизавета Петровна, ее мать. Узнав, что она уже давно умерла, я спросил, не интересует ли Наталью Сергеевну судьба Дмитрия Петровича Вознесенского? Она резко ответила: «Нет» и повесила трубку. После этого я больше никогда не предпринимал никаких попыток с ней связаться, исключив ее из числа людей, достойных уважения.

Самого Дмитрия Петровича я могу назвать своим духовным отцом, он оказал на формирование моего мировоззрения очень большое влияние. Самое главное, что он внушил

мне: нельзя делить людей на друзей и врагов, которых, если они не сдаются, надо уничтожать. С его помощью я понял, что хороших людей всегда гораздо больше, нежели плохих. И чем больше я живу на свете, тем больше в этом убеждаюсь, и одной из самых больших удач своей жизни считаю встречу с Дмитрием Петровичем.

Койка № 4 – Сергей Леонидович Смирнов. На четвертой койке нашей камеры поместили бывшего парторга литейного цеха серого чугуна завода им. Сталина, ныне им. Лихачева, в Москве – Сергея Леонидовича Смирнова. Высокого роста, очень худой и изможденный, Смирнов считал причиной своего ареста выступление на одном из партсобраний в начале 1930-х годов. Будучи связан с деревней, где у него было много родни, Сергей воочию видел и сильно переживал все беды, внезапно обрушившиеся на русское крестьянство. Он считал преждевременной столь жесткую сплошную коллективизацию сельского хозяйства, о чем и сказал в довольно мягких выражениях на одном из партсобраний в цеху. Его тогда резко одернули за оппортунизм, но потом, после его чистосердечного раскаяния, вновь стали оказывать полное доверие: послали на целый год в США, в Детройт, на заводы Форда на практику, а по возвращении даже избрали секретарем цеховой парторганизации. Казалось бы, все шло хорошо, но наступил 1937 год, и кто-то из тех, «кому полагается», нашел на Смирнова «досье». И из кабинета секретаря парторганизации он попал в камеру Бутырской тюрьмы.

На допросах с ним обращались либерально, от факта своего контрреволюционного выступления на собрании он и не пытался отказываться, хотя и сильно сожалел о глупых словах. Свои восемь лет тюремного заключения он, как и мы, все же получил.

Все мы, находящиеся в камере, в глубине души считали наше здесь нахождение временным и полагали, что этот кошмар как внезапно наступил, так внезапно и окончится. Лишь Смирнов не питал никаких иллюзий. С мрачным видом он всегда повторял, что все свои сроки мы отбудем полностью и что, если еще не добавят, то после отбытия мы станем не второстепенными, а более чем третьестепенными гражданами, то есть получим ограничения как в проживании, так и в работе. Что, между прочим, и сбылось.

Акклиматизировавшись в нашем коллективе и поверив, что среди нас нет провокаторов, Сергей стал разговорчивее. Вначале он просто сидел на койке, погруженный в свои невеселые думы, и часто подолгу рассказывал нам об американской жизни и о заводах Форда в Детройте, где он пробыл около года.

Койка № 5 – Акопа Александрович Рустамян. Последним в нашу камеру, на койку № 5, у самого окна, поместили армянского колхозника Акопу Рустамяна. Низенького роста, очень щуплого телосложения, с почти седыми волосами, Акопа был совершенно безграмотен. По-русски он научился разговаривать, только попав в первый раз в тюрьму. Он уже сидел вторично, но более-менее свободно читал и писал только по-армянски. Во время революции 1917 года он был мобилизован в ополчение армянских националистов-дашнаков. Он и понятия не имел об их программе, но под угрозой расстрела на него надели шинель и фуражку с какой-то кокардой, дали винтовку и велели в кого-то стрелять. Он и стрелял, но так боялся своей винтовки, что когда нажимал на спуск, закрывал глаза. После разгрома дашнаков Акопа вернулся в свою деревню. Местные власти, конечно, хорошо знали, что это за политический деятель, и не трогали его. Акопа женился на бедной армяночке и от зари до зари мирно занимался тяжелым крестьянским трудом. Родилось у них двое детей: сын Цалак и дочь Мушаник (по-русски – Роза), и так он мирно жил. По первому призыву вступил в колхоз, благо имущества у него было столько, что обобществлять не жалко. Работал Акопа в колхозе так же добросовестно, как на своем поле. Это был настоящий крестьянин-труженик, который ни о чем не думал, кроме своего труда и своей семьи. Лет двадцати пяти он с грехом пополам научился читать и писать по-армянски, но в своей жизни не прочел до конца ни одной книги.

Так бы он мирно и жил, но однажды ночью (году в 31-м или 32-м) к нему в окно постучали. Акопа открыл дверь и узнал бывшего командира по дашнакскому отряду. Тот был весь в грязи, голодный и измученный, и попросился у Акопы переночевать. Обладая добрым и отзывчивым сердцем, Акопа не мог отказать в приюте голодному человеку, тем более знакомому, да еще и армянину. Акопа пустил его в дом, накормил, обсушил его одежду и уложил спать. А утром пришли из ОГПУ и забрали гостя, а заодно и Акопу.

3

Время

шло, и тюремный режим мы научились более-менее нормально соблюдать. Духота в камере становилась невыносимой. Окно выходило на солнечную сторону, и жаркие лучики полтавского солнышка проходили в нашу камеру через промежуток между стеной и козырьком, делая пребывание в ней невыносимым. От жары и отсутствия воды все мы покрылись прыщами.

И вот однажды в нашей камере блеснул действительно луч солнца: открылась дверь, и к нам в сопровождении коридорного надзирателя и корпусного вошла замечательной красоты женщина в белом халате. Она ласково поздоровалась с нами, представилась тюремным врачом и осведомилась, не имеем ли мы каких-либо жалоб на санитарное состояние. Мы все единодушно пожаловались на духоту и отсутствие воды при оправке, продемонстрировали свои прыщи. Она с сочувствием нас выслушала и обещала поговорить с тюремной администрацией.

И действительно, дня через два наступило для нас облегчение: надзиратель стал дважды в день примерно на час открывать нашу форточку. Нам разрешили днем снимать гимнастерки и находиться в нательных рубашках, что тоже было большим облегчением, так как плотные сатиновые гимнастерки в такой духоте буквально жгли тело. Но с водой, по-видимому, ничего сделать не удалось. На такой либерализм, как разрешение умываться свободно текущей из крана водой, администрация пойти не решилась. Спасибо нашему чудесному доктору и за то, что она для нас сделала, ведь в те ужасные времена для таких действий нужно было недюжинное гражданское мужество. И земной ей поклон за сочувственный взгляд, которым она нас одарила.

Надо сказать, что наши надзиратели обычно смотрели на нас волками и буквально не давали ни минуты покоя, придираясь ко всему, что можно и что нельзя, как если бы мы были их злейшими личными врагами. Коридорные были вышколены идеально и даром деньги не получали: ни минуты не сидели они на своем месте, а бесшумно ходили по мягкой дорожке в коридоре и непрерывно открывали глазки камер. В небольшом, камер на двенадцать, коридоре их было двое. Как правило, какое-нибудь нарушение они всегда находили. Например: «Койка № 5, подойдите!» Акопа подходит, и надзиратель с самым серьезным видом читает ему нотацию: «Пятая койка, не сидите согнувшись», – или еще что-то в этом роде. Особенно допекали они ночью: за день устав сидеть на койках, мы ждали отбоя, чтобы, наконец, спокойно вытянуться под одеялами. Но не тут-то было: только задремлешь, открывается форточка – и: «Вторая койка, не держите руки согнутыми, вытяните их вдоль одеяла!».

Фамилий или имен надзирателей мы не знали, а поэтому в разговорах между собой давали им клички. По ним можно было судить о наших «симпатиях» к надзирателям: «негодяй», «мерзавец», «скотина», «боров» и пр. Начальнику тюрьмы, с моей легкой руки, присвоили кличку «гонококк». Только одного корпусного, который как-то меньше издевался над нами, мы прозвали Як, это потому что в ответ на какой-нибудь наш вопрос он всегда переспрашивал: «Як?».

Долго мы раздумывали, как бы окрестить нашего милейшего врача. Ее помощника, фельдшера – хохла с обвислыми усами и обритой головой, – за грубость и хамство мы окрестили «эфиоп», а над кличкой врача призадумались: назвать «ангел», «красавица», «радость» и как-то еще в этом духе считали тривиальным. С подачи Дмитрия Петровича мы назвали ее «Клавдия Михайловна» – имя первой любви Вознесенского еще в кадетском корпусе; он этим именем очень дорожил, и когда предложил так назвать нашего чудесного доктора, никто возражать не стал.

Вскоре я получил свое первое крещение: первое серьезное наказание – карцер. Это случилось так: через десять дней нашего пребывания в тюрьме наступил банный день, и вошедший в камеру Як велел нам собрать постельное белье и сложить его в стопочки, а самим собираться в баню. Я что-то закопался, и Як начал меня торопить: «Быстрее, быстрее». Пребывая в ожидании бани, в которой можно будет отмыть, наконец, десятидневные пот и грязь, в хорошем настроении и без умысла его обидеть, я ответил поговоркой, что-то вроде: «Быстро, мол, только кошки делаются, да и то слепые родятся». Он ничего не сказал, а только записал номер моей койки в своей книжке.

Надежды на то, что удастся толком помыться, оказались тщетными. Привели нас в баню, заставили в предбаннике раздеться догола и аккуратно сложить свои вещи, завели в моечную, где каждый стал под отдельный душ. Как я уже упоминал, душ был с центральной наводкой, то есть вода подавалась централизованно, с диспетчерского пульта. Когда мы встали под душ, нас для начала окатили холодной водой. С возгласами «Холодно!» мы все выскочили. «Становитесь на места, – скомандовал банщик, – сейчас отрегулирую». Все снова стали под душ, и на этот раз нас окатили буквально кипятком. Мы снова соскочили с криком «Горячо!». Нам снова велели встать, и эти циклы повторились раза три. После этого банщик в окошко изрек: «На вас не угодишь. Ваше время кончилось, марш в раздевалку». Так и прошла наша вторая баня.

Поделиться с друзьями: