Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В голосе потомственного революционера прозвучали явственно злость и раздражение.

— Даже если пару миллионов уголовников и сколько-то там десятков тысяч «политических», как вы их называете, сидят в тюрьме, Володя, то еще двести пятьдесят миллионов не сидят и, по всей вероятности, за решетку никогда не попадут. Не разумнее ли ориентироваться на эти двести пятьдесят миллионов, нежели на тюремное население…

— Если бы ты посидел, запел бы другое, поэт! Если бы тебе пришлось увидеть твоего товарища, застреленного и умирающего хрипя на колючей проволоке в зоне, ты навеки бы возненавидел гадов…

Володька вскочил и заходил по комнате.

— Возненавидел бы их и поклялся бы им отомстить. Как поклялся я…

— Вот-вот, вы будете мстить, сводить счеты полувековой или по меньшей мере четвертьвековой давности и опять зальете кровью страну…

— А что плохого в крови?

Революционер подошел вплотную к прислонившемуся к дверной раме поэту (полотенце на

плече) и поглядел ему в глаза.

— Кровь очищает. Пока жертвы не будут отомщены, не будет покоя России!

— Ой, блядь, как мне надоели ваши жертвы… Жертвы! Вульгарно мечтающие стать палачами. Лучше скажите, как жить сегодня. Нам, моему поколению. Мне двадцать шесть лет, Володя! Когда умер Сталин, мне было десять. Сколько можно вопить о позавчерашнем дне и пренебрегать днем сегодняшним? Вы люди прошлого, Володя!

Они стоят друг против друга разъяренные и злые. Это не первая их стычка. За десять дней, в которые они делят Борькину квартиру, они успели сцепиться с полдюжины раз…

Эд презирает демагогов. Он еще мог бы понять людей с оружием в руках, отстаивающих свои заблуждения. Не нравится тебе советская власть — давай, хватай автомат и действуй. Но играют взрослые люди — Володька со товарищи — в детскую игру сыщиков и воров, бегают по Москве с карманами, набитыми бумагами, прячутся от глупых, по их мнению, чекистов и похваляются перед друзьями, как ловко они нырнули в подворотню или вдруг выпрыгнули в последний момент из поезда метро. А агент не успел, дурак. Да если бы КГБ всерьез захотел, получил бы сверху приказ, они взяли бы всех демагогов и хвастунов в одну ночь. Что-то никто и никогда не слышал о Володьках и Якирах в суровые времена Йоськи Сталина. Тихо было.

«Политики» появились, потому что им разрешили появиться. Времена изменились. Власти относятся к психопатам менее серьезно. И хотя якиры, володьки и солженицыны стараются доказать, что времена не изменились, само существование якиров, володек и солженицыных свидетельствует против этого. Жулики…

Первым представителем этого типа («политиков»), встреченным Эдом, был поэт Чичибабин. Здоровенный ражий мужчина, Чичибабин «вел» (куда вел, зачем вел, но именно так тогда говорили) поэтическую секцию при Доме культуры работников милиции в Харькове. Ирония состояла в том, что в секции не было ни единого милиционера, очевидно, они не писали стихов, но было полным-полно молодых контрреволюционеров и даже «сионистов», как полусерьезно называл Бахчанян Юрку Милославского и его друзей — произраильски настроенных юношей еврейской национальности.

Впервые Эд заподозрил Чичибабина в демагогии на вечере поэзии. Тот прочел стихотворение, в котором рефреном множество раз повторялась строка: «Самые лучшие люди на свете — это рабочие». «Как же, на хуй, рабочие ему лучшие люди, — думал Эд сидя в зале. — Врешь, сука горбатая (Чичибабин горбился), я сам был рабочим и с большим удовольствием свалил из этого сословия. Я был знаком с тьмой рабочих, хуй-то они лучшие люди… В рабочих закономерно остаются те, кто не смог стать ничем большим, у кого нет таланта, то есть самые ничтожные представители человечества. Жулик ебаный. Зачем написал такое — чтобы лизнуть жопу советской власти?» Юрка Милославский с компанией были куда лучшего мнения о Чичибабине. Эд же с самого начала заподозрил бывшего зэка в неискренности и по мере узнавания его (они стали встречаться иной раз, ибо Эд прочно осел в харьковской богеме) убедился, что первое впечатление оказалось верным.

Тогда, в шестидесятые годы, бывшие зэки были в большой моде. Каждый провинциальный город обзавелся своим бородатым солженицыным. В Харькове на эту должность единогласно избрали Чичибабина. Бородатый и здоровенный, ражий и рыжий, зимою надевавший валенки (комплектом к валенкам служила вывезенная им из лагеря бывшая лагерная медсестра — рябая Мотик), Чичибабин с удовольствием играл роль хмурого, настрадавшегося русака. Как и Володька-революционер, он курил махорку, заворачивая ее желтыми пальцами в газету, имел пристрастие к простому русскому языку, почерпнутому из словаря немца Даля, и старательно подчеркивал свою любовь к Мотику, которая якобы спасла ему жизнь тем, что вначале сумела перевести его в лагерный лазарет, а позже устроила на должность лагерного бухгалтера. Бывший вор и рабочий, новоиспеченный поэт Лимонов, недоверчиво глядел на это существо, более а-ля рюс, чем мог бы быть русский мужик, вытащенный внезапно из сибирской деревни. Эд всякий раз иронически хмыкал, когда в разгар всеобщей беседы и выпивки, без пятнадцати одиннадцать, Чичибабин вдруг вставал, громко говорил: «Мне пора. Мотик ждет» — и удалялся горбатой походочкой. «Показушник!» — думал Эд. Харьковские интеллигенты же глядели на преданного Мотику Чичибабина с обожанием, он был для них примером нравственной чистоты. Для Эда, проведшего первую половину жизни среди блатных и рабочих, Чичибабин был фраером, ловко наебывающим доверчивых интеллигентов. Заметив однажды, каким взглядом поглядел харьковский солженицын на красивую Валечку, восемнадцатилетнюю продавщицу магазина «Поэзия» (в

нем тогда работала и Анна), Эд сказал Анне, смеясь: «Помяни мое слово, это ходячая нравственность скоро бросит рябого Мотика. Ему очень хочется свежатинки». Так и случилось. Харьковский солженицын бросил Мотика и женился на молодой прыщавой девке.

Володька-революционер вначале нравился Эду. Пока он в нем не разобрался. Когда он в нем разобрался, Эд сказал себе, что Володька, без сомнения, личность искренняя. Но тем хуже для Володьки, ибо тип профессионального революционера-баламута, к которому Володька принадлежит, не нужен в СССР в нашу эпоху. Без сомнения, думал Эд, наблюдая Революционера, такими и были профессиональные революционеры в свое время, прибавь или убери несколько черт. Фанатик — ненависть из него так и брызжет, — слепорожденный, ибо верит в то, что только он прав, верит в свою правду, как в Бога. А с другой стороны, что ему еще остается, Володьке: творчески он ни на что не способен. Он, правда, сочиняет перевертни в свободное от сочинений прокламаций и игр с КГБ время. Но перевертни лишь с большим трудом можно отнести к искусству. Перевертень можно использовать как прием в стихотворении, но сочинять только перевертни — маразм.

6

Жанна сдала им одну комнату в квартире из двух, и сдала немедленно. За тридцать рублей в месяц. Они не возвратились в Москву за чемоданом, но остались ночевать в Беляево. Жанна же, к их удивлению, надела белую шапку, положила на дно сумочки их тридцать рублей и отправилась в обратный путь в Москву, в квартиру своей мамочки, где она оставила пятилетнего сына. Счастливы тем, что хотя бы на одну ночь остались одни, Эд и Анна посидели на кухне, постояли у открытого окна, глядя в желто-ржавое поле и зиявший через дорогу еловый лес, и легли спать. История умалчивает о том, занимались ли они в ту ночь любовью, не подлежит, однако, сомнению, что поэту одно за другим приснились все последующие его приключения в жизни — покорения Москвы, Нью-Йорка, Парижа, ужасы и несчастья, и такое же количество веселых и счастливых приключений. Ибо это была первая ночь нашего героя в его первой в жизни столице.

К их удовольствию, Жанна стала жить между квартирами. К их неудобству, Беляево оказалось все же слишком далеко от центра Москвы, и путешествие всякий раз съедало целый час в одну сторону. Самой неудобной частью путешествия была его автобусная часть. Автобуса приходилось ждать минут двадцать, а то и полчаса. Насколько автору известно, современные Эды и Анны могут добираться в Беляево комфортабельней и быстрее, где-то именно в районе дома Жанны находится теперь станция метрополитена.

Собственно, ездить-то было особенно некуда. Общество подруги детства Анны — Аллы Воробьевской, вышедшей замуж за москвича со смешной фамилией Письман и теперь жившей в Москве в районе Ленинских гор, — не привлекало Эда. Возможно, в юности Алла была девушкой темпераментной и стремительной, но к тридцати годам остепенилась и жила теперь с Сеней — простым советским инженером, как он себя называл. Отличительной особенностью Сени была противоестественная страсть к «Лунной сонате» Бетховена. Не умея играть на пьяно, он сумел подобрать сонату, запомнил — вундеркинд, — на какие клавиши нажимать, и предавался этой бесцельной страсти круглый год, все свободное от инженерства время. Другой, менее оригинальной страстью инженера Письмана была страсть к книге «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» Ильфа и Петрова. Книгу, как и сонату, он тоже выучил наизусть…

В несколько вечеров, проведенных у Письманов, поэт всякий раз сцеплялся с начитанным инженером. Письман, как, очевидно, читатель уже успел догадаться, маленький, худой, бледнолицый еврей с глазами невольника, ворочающего всю жизнь тяжелое весло галеры, не мог понять, откуда у прочитавшего так мало книг сидящего перед ним молодого человека такое количество наглости и уверенности в себе, позволяющее ему спокойно утверждать, что он поэт, да еще и гений. Определение «гений» остается на совести той любившей пышности эпохи, спокойно разбрасывающейся подобными и даже еще более наглыми и щедрыми определениями. Уверенность же поэта в себе была, пожалуй, ни на чем, кроме собственных стихов, не основана. Две оклеенные в синий рубчатый вельвет тетради, содержавшие около двух сотен стихотворений, давали фанатику веру в себя. И еще в самой глубине его существа всегда теплилась иррациональная вера в то, что он не такой, как все люди.

Сидя против Письмана и слушая письмановские нравоучения по поводу того, что вначале ему — Эду — следовало бы ознакомиться в достаточной степени с русской и мировой культурой, а уж потом покушаться на создание шедевров, поэт хмурился, злился, пытался и не умел объяснить Письману свою правоту. Он даже, совсем того не желая, обидел несколько раз въедливого зануду-инженера, объявив ему, что все непоэты и нехудожники являются исключительно бесполезными существами и только творческая деятельность является достойным занятием для настоящего мужчины. «Инженерам же и рабочим следует повеситься», — объявил экстремист, вызвав тем самым у реалиста Сени подозрения в умственном помешательстве юного сожителя подруги своей харьковской жены.

Поделиться с друзьями: