Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Москва под ударом
Шрифт:

Недавно в прощелок смотрела она: его белые зубы – не зубы; он их вынимал перед сном, можно прямо сказать: рот снимал; и все то, что от рта оставалося, – было зияющей пагнилью.

«Богушка» кончился: с мига, когда неизвестный нахал оборвал его в тот незапамятный вечер в «Свободной Эстетике», громко назвавши «мандрашкой» и вспомнив про «Киверцы»; Киверцы – что же такое? Там бегал «мандр ашкою». Значит: все лгал; значит «все» – очень просто; открылось значение взглядов, улыбок и поз; уж не «богушка», а – фон-Мандро, начиненный «мандрашиной»; гадостью всякой: слинял его лик; не дурманным казался – дуркманным, дуранным; вгоняли друг друга в угар, – очень

разный; вгоняла его в удар похоти; он же ее – в угар злости: она с любопытством разглядывать стала все то, что доселе таилось пред нею под – «папочкой», «богушкой».

Прятался просто «мужчина».

«Мужчина» – не нравился.

Вспомнила все обстоятельства, как он вглодался в нее, изглодав ее душу, и как начиналось ввергание в пропасть еe – оттого, что хотела тащить его к солнцу; он – нес, точно кот, ее – мышь – в невыдирные чащи свои; и душа изошла синеедом; «ед» – он, фон-Мандро.

Почему?

Просто – синяя он борода; семь немеющих жен – семь убитых им женщин: восьмая – была… его… дочерью.

Произошло нечто вроде того, что бывает, когда мы глядим на кусок зачерневшего неба, каймящего месяц; ведь кажется: чернь эта – что-то; ну – облако.

Чернь – «ничего».

Так мгновенный разрыв небосвода, как свода «чегого», в «ничто», разрывает в сознанье – сознанье со всем представленьем о «я», об истории; тут посещает узнание: смерть есть не то, что придет; смерть есть то, что извечно объемлет при жизни; сознание жизни, катящейся к смерти, – безумие, – жизнь выявляется анахронизмом, а самое «я» как плева атмосферы, здесь рвется, в ничто.

Торфендорф и агенты германского штаба, – какой это вздор: паутиночки. И не Картойфель, которому он сообщил много ценного о снаряжениях армии русской, не деятельность «К°»; странно сказать: шпионаж и шантаж, о которых писали уже в «Утре России», – предлог благовидный, чтобы скрыть свою суть; и тот факт, что со дня на день может он быть опозорен предательством Викторчика, так что носом столкнется с полицией, – вздор; все они не узнают об «этой» последней, секретнейшей миссии, Доннером данной.

Когда посещал импульс Доннера, зов он испытывал сладкий, подобный длиньканью колоколов монреальских капелл (Монреаль – такой город в Сицилии есть): из единого центра прокалывался двумя стрелами молньи; тот яркий проторч (в сердце, в голову) перерождал его (сердце и голову); чувственность перерождалася в черствость; так черствая страстность, в годах нагнетаяся, переходила в мучительную, беспредметную ярость, слагавшую образы бастиализма.

Так, странно сказать, импульс Доннера действовал, в годах съедая: снедаемым был неизвестной железною силою, душу его разложившей; душа проваливалась, как нос Ка-валькаса; оттуда, из мрачной дыры, вырывался холодный порыв, развивающий вихри поступков, лишь с виду логичных:

Позвольте же: «Доннер», – кто это?

Потом.

Соболь мощных бровей, грива иссиня-черных волос с двумя вычерченными серебристыми прядями, точно с рогами, лежащими справа и слева искусным прочесом над лбом, соболиные баки с атласно вбеленным пятном подбородка, все дрогнуло: съехались брови углами не вниз, а навер: содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающе руки, соединенные ладонями вверх; между ними слились три морщинки, как некий трезубец, подъятый и режущий лоб; здесь немое страдание выступило.

Точно пением «Miserere» [30] звучал этот лоб.

19

Предволненьем

ходила душа у Лизаши, – вздымалась во что ж: в угомон или в разгон? За стеной раздавалось:

– Гар-гар!

Гаргарисмою он занимался: свое ополаскивал горло солями; в те дни он охрип: говорил с горловым, хриплым присвистом, точно змея: вообще ей казался летающим млекопитающим с острова Явы: вампиром; она передернулась узкими плечиками, нервно в воздух подбросив одну финтифлюшечку; и на тростник, закрывающий дверь, поглазела растерянной азинькой, слыша отчетливый глот: он слюну там глотал в полусумерках; глот – приближался.

30

«Miserere» (лат.) – «Помилуй».

Тростник разлетелся.

Затянутый в черную пару, со стройностью, точно зажавшей в корсет что-то очень гнилое, он к ней подошел сребророгим, насупленным туром, отчетливо строясь на фоне сплошной тростниковой завесы (коричнево-красные пятна, коричнево-черные пятна по желтому полю):

– А, вы?

Тут ей пагубно стало.

– Я ждал вас сюда!

И она, подбодрившись, такой ангеликою (чуть-чуть нарочитой) стояла пред ним, спрятав пред ним, спрятав ножик за спину, скосясь: но скос глаз ничего не сказал:

– Понимаете?

– Что?

– Продолжать так нельзя же! Молчала.

– Пора объясниться нам!

Вокализация голоса переменилась; вздыхая, он всхрипнул: жаровней пахнуло (весьма неприятно). Молчала.

– Вы знаете, что Вулеву – нет? Зачем это «вы»?

– Мы – одни.

Понимала: опять захотелось ему пококетничать с ней; резануло под сердцем колючею, дикою злобой; головку прижала к стене; и на скрещенных, ярких, златисто-лазурных павлиньих хвостах прочертилась своей чернокудрой головкой; а ручки держали за спинкою ножик.

– Лизаша, – молчал я, но ты, – оборвал он, увидя, как выблеском глаз заактерила.

– Ты все чуждаешься: ты, как отцу, перестала мне перить.

– Xa-xa!

Пародировал «папочку»: слишком веселенький папочка!

– Ха-ха-ха!

Не задурачиться ль взапуски? Страшные запуски.

– Стало быть, врете и тут… Хоть бы в руки-то взяли себя, – процедила с кривою морщинкой у ротика.

– «Богушк а», – тоже!

И – вертни оставила; и – побледнела она: перед этим мерзавцем – легко ли припомнить звук слова святыни погибшей?

Приблизился к ней с гадковатой, прогорклой улыбкой и руки потер:

– Вы – чудище!

– Ты-то – не ангел, отродье мое; миф об ангелах бросила б; мы – арахниды.

И вдруг – легкий звук: точно в воздух разбилась золотая арфа: то – ножик, упавши из рук, дребезжал и поблескивал:

– Что это?

– Ножик.

– Откуда?

Она – пронежнела глазами; но взгляд относился – к ножу.

– Да вы сами, – врала, – тут оставили!

– Я?

И – друг в друга вперились глазами.

– Я – нет.

Видел он, как глазенок стал – глаз; глаз – глазище;

жестокий и злой.

Но, себя пересилив, ему ухмыльнулася «тоном»:

– Ах, – вы!

И не тон, а усмешка цинизма: когда вместо неба – разъезд плотяной, вместо носа – гниющая щель, что ж иное? Он думал – «иное»; тогда с павианьим прыжком неожиданно он оказался вплотную, насильно ее усадил на дивана рядом с ней развалился и к ней протянулся, обмазанный салом – алкательно, слюни глотая.

– Нет, нет, вы не смеете! Расхохоталась – все громче, все громче!

Поделиться с друзьями: