Москва за океаном
Шрифт:
Сейчас, когда Гротты тут обжились, соседи завидуют и кусают локти: "Мы б сами могли купить, но вот лимитчики понаехали и заняли лучшие места". Что сказать, люди везде одинаковые, и жилищный вопрос пока что нигде их не улучшал.
Дом, правда, стоит при дороге, ну да у всех там так. Зато есть участок, и по нему протекает замечательный дикий ручей Воланпопек Крик (индейское название).
На этом ручье, от дома сто метров, Гротты устраивают пикники. Или просто сидят там и читают в свое удовольствие книжки… Тихий маленький ручеек иногда весной делается страшным. Здешние старожилы помнят (в отличие от наших старожилов, которые ни черта вообще не способны вспомнить) весну 1955 года, когда ручей вышел из берегов и натворил дел. К примеру, он размыл старинное кладбище на теперешнем участке Гроттов, и по улицам плыли гробы… Так одна дама, она, кстати, приходится Салли родной тетей, по коротким волнам (она радиолюбительница) связалась
— Через три недели после знакомства он мне сказал: "Мы поженимся". — "О, да?" — ответила я. То есть он у меня не просил согласия, и мне пришлось отвечать вежливым междометием.
Мезальянсы
Я рассматриваю их вместе и порознь: странные люди, экзотическая семья. Он — тихий медлительный джентльмен академической внешности, пятидесяти четырех лет, рисунком лица схожий с Денисом Хоппером. Он как будто робкий и застенчивый, невозможно поверить, что в молодости был неистовым репортером и не вылезал с войн. Дэниел словно только что оторвался на минутку от вечного чтения книжек (до них он точно охотник, правда, по-американски простодушно считает это не доблестью, но пороком). И на покорителя дамских сердец он как будто не тянет; откуда ж взялась при нем эта яркая дама Салли, которая блистала на подиумах, — брюнетка с большими откровенными глазами, вся такая живая и сценическая? Она точно его моложе, ну лет на десять. Им нелегко дружить с кем-то семьями. Тут ведь, в глуши, все женятся на тихих одноклассницах, с которыми еще в школе тискались на заднем сиденье старенького "кадиллака"; жены после объедаются пиццей и топают в кроссовках-говнодавах, никаких там особых женских мод или нью-йоркских фокусов типа похудений или "качалок". А тут молоденькая жена из артисток, и все комплексуют… Как-то к ним пришли при мне гости, семья. Муж ну чуть, может, постарше Дэниела, солиден и благообразен. А жена его — бабушка уже, с рассыпающейся походкой, дряблыми пятнистыми руками и кожей на шее, какая бывает у поживших куриц. Она вполне годилась Салли в мамаши. Бабушкин муж, это было видно по убитому лицу, отчаянно страдал от жестокого и неотвратимого сравнения, от несправедливости и безысходности, которая усиливалась строгостью глухих провинциальных нравов. Бабушке тоже было несладко, и она через десять минут уехала, сказавшись больной — ей-де надо лечь. Да… Жизнь — это такая жестокая мясорубка, которая колотит вас по затылку, причем с каждым годом все сильнее. Так вот, Салли проводила бабушку, всю зеленую, к машине и легко взбежала к нам на второй этаж, чтоб смотреть на мужа веселыми бесстрашными глазами и то и дело говорить ему что-нибудь ласковое.
Авантюрист на войне
Он между тем рассказывает мне, как оно все было.
У него за жизнь скопилась только одна профессия — журналист. Вот в этом качестве он и катался по глобусу. Нет, все-таки не катался, он же только потом стал простым журналистом, а поначалу-то был, надо вам сказать, военным корреспондентом.
К примеру, в 1965 году в Нигерии — мы уже вскользь упоминали ту первую поездку — шла гражданская война. И вот он, будучи двадцатилетним романтическим юношей, туда и поехал, free lance. В шестьдесят шестом она там кончилась, и он переехал на другую войну — в Гану, далее на третью — в Анголу.
— Ты делал это за деньги?
— Деньги? О нет… Там я не заработал денег.
— Ты тогда был богатым?
— Никогда я не был богатым… И родители не были состоятельными. Я зарабатывал достаточно, чтобы выжить. И чтобы купить камеру и диктофон.
— То есть тебе просто это нравилось?
— Нравилось? Нет. Война, армия — это мне не нравится. Я такой человек, что не могу взять в руки оружие, а уж убить кого-то… Я… — он не знает, как точней объяснить, но уж и так понятно, что он за человек. — Это не то слово. Но если спросить иначе: получил ли я ценный опыт? — то да, конечно получил.
Я был молод… Это был новый опыт. Я был молодым человеком, который хотел узнать о себе, не трус ли он, и себе доказать, что он смелый. И получить опыт в реальной политике. Узнать, что правда, что ложь… Это был опыт худших проявлений человечества. Но и парадокс: там же — романтическое фронтовое братство. Делиться последним. Жертвовать собой. Готовность положить свою жизнь за других… Жестокость, конечно… Мне кажется, я до сих пор еще обращаюсь к тому опыту и обдумываю его…
После я был в Индии — во время бангладешского кризиса. Я занимался контрабандой — возил еду через границу. Мы
рисковали жизнью! У нас было несколько столкновений с пакистанской армией… Пятьдесят тыщ пакистанских солдат не пропускали еду в голодающие районы — в Восточный Пакистан; так им выгодно было для политики.Я, конечно, писал об этом репортажи, но главное для меня было — возить еду голодным. Я делал это… как авантюрист. И хотел чувствовать, что в жизни что-то меняется оттого, что я пишу.
Мы тогда купили несколько машин "скорой помощи" в Индии и поехали.
— Ночью, между пакистанской и индийской армией, в джунглях, полных рычащих тигров… — вспоминает он. Ну и работка. — Я не религиозен, я просто гуманист. У меня этика вместо Бога. Не вижу в этом противоречия. Я делаю то, что мне кажется нужным. Есть Бог или нет, это не так важно. Не могу представить, что кто-то мне с небес говорит, что делать.
Командировка на революцию в Париж
Одна из первых командировок юного репортера была в Париж, на событие — на революцию.
— Это было потрясающе… — только и может сказать он и вздыхает.
— Еще бы! — еще горше вздыхаю я. Мою командировку в тогдашний Париж делало невозможным препятствие пострашней "железного занавеса": я ходил в четвертый класс… Сегодня мы, толстые, старые и лысые, можем убиваться в бесплодных попытках вообразить, каким был революционный Париж для молодых по ту сторону "занавеса". Как с убийственной точностью от нашего с вами имени заметил Жванецкий, никогда я не буду в Париже молодым.
— Помню Рыжего Дэни, — нет, что это я — рыжим был вовсе не он, а Руди. А Дэни — его фамилия была Конн-Бендит, как же, помню… Это были потрясающие ребята… — Он тает от сладких воспоминаний, глаза туманятся и влажнеют. Я с легкостью, со снайперской резкостью представляю себе парижских бунтующих студенток из первой волны сексуальной революции, шестьдесят восьмой же год, и как они рвали друг у друга из рук романтического брата по разуму, который воспоет их счастливый подвиг на всю Америку, а значит, и на весь мир. Они непременно ему отдавались со всей революционной страстностью перед лицом всего мира. Это вам, знаете, не в Свердловске где-нибудь тупо отлупить студентов, чтоб потом ментовскому полковнику дали выговор…
— Те дни в Нантере… У нас было чувство, что мы свергнем то правительство. Танки на улицах… Де Голль… Рабочие поднимались…
Постаревший мечтатель мне говорит еще какие-то красивые слова насчет пролетариата. И полно же еще таких, кто приписывает чернорабочим какие-то изящные устремления. Нет, никогда эти наивные иностранные люди не носили унылых спецовок, не таскали на голове тупых пластмассовых касок, не получали талоны на бутылку бесплатного молока в день — за вредность. Безумцы, безумцы… Я представил себе советскую власть в Париже и содрогнулся от ужаса. В восемь вечера все уже закрыто, как будто это уральский райцентр, на place Pigale пусто, проституток увезли перековываться, то есть катать тачки на досрочном пуске туннеля под Ла-Маншем… На улицах вместо картинок с бесстыжими тощими девчонками — портреты старых пердунов и идиотские лозунги: миру — мир, сэру — сыр и так далее. Нотр-Дам взорван, на его месте вырыт вонючий публичный бассейн "Париж". Я молчал… Он считал с моего лица нечто-то такое, что вынудило его оправдываться:
— Нет, нет, я не коммунист. Я называл себя тогда… социалистом. А не принадлежал ни к какой партии.
— А голосуешь за кого?
— За демократов. Правда, никого не выбрали из тех, за кого я голосовал, кроме Клинтона, но это исключение.
— Тогда, в Париже, ты чувствовал, что это лучшее время в твоей жизни?
— Я всегда в каждый момент чувствую, что у меня лучшее время в жизни. За исключением моего первого брака.
С тем браком была интересная история. Приехал он однажды с войны, да и записался вольнослушателем в Кембридже. Ни с каким колледжем официально он не связывался, из революционных побуждений. Он полагал, что обязан протестовать против официальной системы образования — нахватался на парижских баррикадах… То есть что у нас с ним вообще может быть общего в опыте? Казалось бы? А вот что: мы страдали от зверств социализма! Дэниел это называет, правда, изящно: культурный шок. Там, в Кембридже, он познакомился со студенткой из Польши, а после на ней и женился. Конечно, в Польше они не жили, все ж нормальные люди, но тестя же приходилось навещать. Он был польский профессор.
— Представь себе! — пытается мне рассказать страшилку бывший военный корреспондент. — Тесть, бедный, заплатил деньги авансом и ждал три года, чтоб получить автомобиль "фиат" — ну, такой, station-wagon! Да и автомобиль не очень хороший, и мне показался немного неудобным…
Знаем мы этот польский "фиат". Обыкновенный "жигуль", а station-wagоn это универсал, вылитый наш "ВАЗ-2102", какой был когда-то у писателя Аксенова.
— Да не только машины — все было трудно достать. И вдобавок денег не было! — рассказывает дальше Дэниел. Что вы говорите!