Мост через бухту Золотой Рог
Шрифт:
Вскоре Резан и Гюль съехали из нашего женского общития. Неподалеку от студенческого общежития, где жили Салим и Мобил, они сняли себе квартиру в фешенебельном районе с виллами. За квартиру надо было платить четыреста марок в месяц, зарабатывали они в месяц триста восемьдесят. Приходя в квартиру, можно было нажать на кнопку, и раздвигались шторы на окнах, открывая вид на зеленый лес. Там, в этой шикарной квартире, они сидели и ждали Мобила и Салима, но те не приходили. В итоге им пришлось переехать в крохотную квартирку, десять квадратных метров, где в комнате помещалась только одна узкая кровать. Теперь Резан и Гюль постоянно являлись на работу в мятых платьях, потому что часто засыпали вдвоем на своей узкой кровати прямо в одежде. Тогда Резан еще раз пошла в студенческое общежитие объясниться с Мобилом, но не застала его. Зато встретила там коротышку-студента, который тоже ждал Мобила и заговорил с ней. Они стали ждать вместе, ждали-ждали, потом купили сосисок с кетчупом, сели в автобус и поехали в десятиметровую квартирку. Там, сидя на кровати, они съели сосиски и поставили картонные тарелочки на пол. И как — то незаметно начали обниматься и целоваться. Потом разделись, старая кровать тряслась и скрипела над картонными тарелочками, пока вдруг не развалилась. Увидев кетчуп у себя на руках, ногах и всюду, где можно, Резан решила, что это кровь, и в панике кинулась звонить нашему коменданту — коммунисту: «Помогите! Я истекаю кровью!» Комендант-коммунист с перепугу тут же вызвал к ней пожарных и сам помчался к ней. Пожарные, когда приехали, покатились с хохоту: «Какая же это кровь, это сосиски с кетчупом». Но Резан все еще им не верила, она думала, что это кровь, и страшно испугалась: не иначе, плакал ее бриллиант.
На дворе дождь по-прежнему барабанил по мусорному бачку, койка Резан надо мной уже давно пустовала. По ночам я слышала теперь только треск голубых электрических халатов обеих сестер. Сами сестры, приготовив еду, садились за стол есть и молча плакали. Иной раз я в одиночку шла прогуляться к нашему несчастному вокзалу и, проходя мимо телефонной будки, очень хотела позвонить Резан и Гюль, но они жили без телефона. Однажды я навестила их в их крошечной квартирке на Потсдамской улице. Внизу на тротуарах стояли проститутки. Шел дождь, поэтому они стояли в подъездах. Те, у кого была слишком большая грудь, сами прятались в подъезде, но грудь выставляли на улицу, и на нее капало. Были среди них и пожилые, и просто старухи, лет шестьдесят, а то и все семьдесят, эти были в шляпах и сильно накрашены. Мобил с Салимом и в эту квартиру не приходили; дожидаясь их, Резан и Гюль часто смотрели в окно. На улице было красиво: киоски, шлюхи, огни. Автомобили, визжа тормозами, забрызгивали шлюхам мини-юбки. Некоторые из проституток имели при себе маленькую собачонку. Собачонки тоже намокали под дождем, то и дело встряхивались, забрызгивая шлюхам ноги. Что до Резан и Гюль, то они забрызгивали шлюх сверху: выплескивали из окна стакан воды и тут же прятались в своей комнатушке. Там они хохотали, сидя на узенькой кровати, а полчаса спустя, отсмеявшись, выливали на шлюх и их собачонок очередной стакан. Шлюхи матерились, собачонки тявкали. От автобусной остановки только — только отъехал автобус. Потом туда пришел мужчина и стал ждать следующего автобуса; из дешевого отеля вышла проститутка с клиентом. Попрощавшись, перешла на другую сторону улицы и стала ждать следующего клиента. Ночной автобус ходит каждые двадцать минут, и я часто видела, как очередной автобус привозит очередного клиента, подбирая предыдущего. Автобус трогался, проститутка вместе с клиентом направлялась через мокрую улицу прямиком к отелю. Многие из этих клиентов-мужчин были в очках, и проститутка говорила с ними так, словно у нее спросили, как пройти куда-то, а она с готовностью показывает дорогу.
На радиозаводе я усвоила новое слово: аккорд. В смысле — аккордная работа. Теперь работницы все реже говорили: «С работы иду» и все чаще: «Иду с аккорда». «Этот аккорд меня доконает. Руки-ноги после аккорда болят. Аккорд все соки из меня высосал. Аккорд прошел хорошо. Нету больше аккорда». После того как ввели аккорд, работницы перестали ходить на перекур в туалет. У многих за работой выпадали на стол волосы, они не успевали их убрать, не успевали оторваться. Иногда говорили: «Этот аккорд меня в могилу сведет». Благодаря аккорду все женщины на заводе теперь делились на тех, которые «аккорд вырабатывают», и тех, которые «с аккордом не справляются». Глядя на женщин, возвращающихся после аккорда. Атаман цитировал Брехта:
Почисти щеткой пиджак, Почисти хорошенько, и второй раз, и третий, Когда кончишь чистить, увидишь: Перед тобой чистейшее тряпье.Дождь лил на улицу Штреземана. Люди под зонтиками шли в Театр Хеббеля, потом под зонтиками из него выходили. К театру подкатывали такси, останавливались, дожидались приближения зонтиков, дамы слегка поддергивали свои длинные юбки и усаживались в салон машины. Дождь хлестал по мостовой. Ночами мне ужасно недоставало голоса Резан. Я курила прямо в постели и бросала окурки под койку. То и дело ходила в туалет, садилась там на крышку унитаза и через маленькое туалетное оконце смотрела на улицу. Здание общития было выстроено в форме подковы. Сидя в туалете на крышке унитаза, я иногда видела на другой стороне двора, в противоположном крыле, женщину, которая, как и я, смотрит в туалетное оконце. В ночной тиши слышно было, как тикают часы в холле, а дождь все лил и лил без конца. Только наш комендант-коммунист и Атаман ходили в уборную парой, хотя нужду справлял только кто-то один. Атаман сопровождал нашего коменданта по коридору до туалета и, пока тот в кабинке писал, продолжал с ним беседовать через приоткрытую дверь. Как-то ночью я пошла за ними следом, встала за спиной у Атамана и слушала, как они разговаривают. Все женщины спали, вокруг не было ни души, и только двое мужчин продолжали увлеченно говорить друг с другом. О чем они говорят, я не понимала. Но все равно стояла возле них и слушала — вот так же кто-то, кому очень одиноко, ловит ночами по радио заграничные станции. Под утро, уходя, я спросила нашего коменданта — коммуниста:
— А мне можно стать коммунистом?
— Да, сладкая моя, — ответил тот и дал мне книгу. Книга была на турецком, Энгельс, «Ailenin Asillari» (Происхождение семьи).
— Маркс для тебя, пожалуй, сложноват, — сказал он, — а вот Энгельса, наверно, осилишь, это мой любимец.
Начав перелистывать книжку Энгельса, я обнаружила между страницами множество табачных крошек. Я даже эти крошки старалась не выронить, как будто они тоже неотъемлемая часть книги. Слово «семья» я понимала легко, но вот остальные слова в предложениях — не очень. Еще я понимала слово «жизнь», но вот «непосредственное жизненное воспроизводство» уже не понимала. Слова «пропитание», «одежда», «продукты питания», «работа», «жилье» — это я понимала, а вот «производство» и «воспроизводство» — ни в какую. Я честно пыталась во всем разобраться на примере своего отца. Вот он работает, обеспечивает своим трудом продукты питания, одежду, жилье и имеет семью. Но дальше, на слове «половая связь», я запнулась. Слово это по-турецки было для меня столь же загадочно, как иные заголовки в немецких газетах, которые я разучивала: ОБЛАВА НА ЧЕЛОВЕКА С ТОПОРОМ. КОРОЛЬ ПОПРЫГУНЧИКОВ ДОПРЫГАЛСЯ. ДЮЖИНА ТРУПОВ. БЕЗ ТРУДА НЕ БУДЕТ БЛЕСКА. Правда, то место у Энгельса, где он говорит о групповом браке, я поняла. На острове Сахалин один мужчина состоял в браке со всеми женами своих братьев и всеми сестрами своей жены. Но точно так же и все женщины состояли в браке со многими мужчинами одновременно. Ребенок называл отцом не только своего настоящего отца, но и всех его братьев. Жен этих братьев, равно как и сестер своей матери, он всех называл матерями. Детей всех этих матерей и отцов он называл братьями и сестрами, они тоже ели рыбу и лесную дичь и подогревали себе воду, бросая в нее раскаленные камни, потому что находились на первобытной стадии развития. Происхождение считалось не по отцу, а по матери. То есть только матери имели в этом вопросе значение. Все знали, кто у человека мать, но кто у него отец — оставалось неизвестно. Это напомнило мне о турецких погребальных обрядах. Когда человек умирает, его в гробу доносят до кладбища, а там из гроба вынимают, четверо мужчин берутся за саван, в котором лежит покойник, и так опускают его в могилу. Имам в мечети выкрикивает его имя вместе с именем его матери: «Осман, сын Лейлы». А вот имя отца умершего никогда не выкрикивают. И даже если отец покойного еще жив и здесь же, вместе со всеми, у края могилы стоит, он ничуть не обижается. Еще я без труда поняла в книге Энгельса слово «мода». Энгельс писал: «С недавнего времени вошло в моду эту начальную стадию половой жизни человечества отрицать. Из желания избавить человечество от подобного „позора"». [15] Птицы потому только живут парами, что самка должна высиживать птенцов и нуждается в этот период в помощи, поэтому ее самец и хранит ей верность. Но люди произошли отнюдь не от птиц. Энгельс утверждал, что пальма первенства в супружеской верности по праву принадлежит ленточной глисте, «которая в каждом из своих 50-200 проглоттид, или члеников тела, имеет полный женский и мужской половой аппарат и всю свою жизнь только и делает, что в каждом из этих члеников совокупляется сама с собой». [16] Женщины, у которых было помногу мужей, напомнили мне знаменитых голливудских киноактрис За За Габор, [17]
Лиз Тейлор, а еще турецких крестьянок. Их мужья уходили на заработки в город, трудились там грузчиками или каменщиками, жили на стройке, умирали молодыми или погибали на войне, а их вдовы становились женами их братьев. Так что в деревнях у турецких жен тоже бывало по нескольку мужей.15
Энгельс Ф. Происхождение семьи, частной собственности и государства. М., 1985. С. 34.
16
Энгельс Ф. Происхождение семьи… С. 34–35.
17
За За Набор (Sari Gabor, род. 1919) — голливудская киноактриса, венгерка по происхождению, прославившаяся своей красотой (Мисс Венгрия 1936 г.), а также тезисом, что «каждая женщина должна иметь по крайней мере трех мужей».
Когда я чего-то не понимала, я смотрела на переплет книжки, где сзади указана цена — сколько — то там лир. Слово «лира» меня успокаивало, знакомое слово и понятное. Посмотрев на него, я снова раскрывала кншу. Иногда, на заводе, я ходила к Ангелу, которая благодаря Атаману уже много всего прочла, и спрашивала ее, допустим, что такое «производство». Она поворачивалась ко мне всем лицом, с лупой в правом глазу, и говорила:
— Не знаю, по-моему, это то, что мы тут делаем.
Мы делали тут радиолампы. Я смотрела в ее донельзя увеличенный лупой правый глаз. Глаза у нее были очень красивые, и в этот миг мне и вправду казалось, будто я понимаю, что означает слово «производство». Но, едва успев вернуться на свое место, я уже забывала, как и что я поняла. Потом настала очередь слова «воспроизводство». Я спросила у Голубки. У той брови полезли вверх, на лбу вместо одной складки появились две, а потом даже три.
— Воспроизводство — это когда что-то делают заново, — объяснила она. — Например, стильную мебель, восемнадцатый век, делают заново.
Она смотрела на меня, наморщив все три свои складки на лбу, до тех пор, пока я не кивнула, только тогда эти складки исчезли.
Еще я очень любила название книги Энгельса в переводе на разные языки. Больше всего мне нравилось итальянское название: «L'origine della Famiglia, della proprieta privata e della stato». По — румынски тоже было красиво: «Origina Familiei, proprietatei private si a Statului». По-датски: «Famil- jens, Privatejendommens og statens Oprindelse». Еще на книге было написано: «Карманное издание». То есть, значит, такая книжка, что можно положить в карман пиджака, сунуть в карман пальто. Было ужасно приятно думать, что книгу делали специально по размерам кармана, чтобы ее в кармане носить. Ночью, когда я читала ее лежа, держа в руке на весу, рука совсем не затекала. Книга вся пропахла куревом, как журнал «Шпигель» в кафе. А между страницами попадались не только табачные крошки, но и ресницы, волосы, чешуйки перхоти, уголки многих страниц были загнуты, а потом разглажены, но все равно на них остались замятые складки, как на платьях Голубки или Ангела, когда они в иные из ночей засыпали в каморке нашего коменданта-коммуниста прямо в одежде. Были на страницах и кофейные пятна. Многие места были подчеркнуты карандашом, и катыши от ластика тоже попадались между страницами. В моей первой книжке — это был турецкий букварь — тоже были страницы с загнутыми уголками, там много приходилось учить наизусть. Одно стихотворение до сих пор помню:
Ворона, дурища, сказала: «Карр», Села на сук и сказала: «Гляди». Я влез к ней на сук и стал глядеть. Ну что за дура эта ворона!Я вернула нашему коменданту-коммунисту книгу Энгельса.
— Сладкая моя, положи вон туда, — сказал он и протянул мне сигарету.
Мы выкурили вместе по сигаретке, слушая шум дождя. Когда я собралась уходить, он дал мне новую книжку, «Мать» Горького. Мать, мама — слово-то какое! Я давным-давно его вслух не произносила. Утром, садясь в автобус, я теперь иной раз вместо проездного показывала водителю книжку Горького. Он ничего не говорил, только смотрел на меня в упор, пока я не покажу ему проездной.
Я читала «Мать» по ночам, читала во вспыхивающих и гаснущих бликах рекламного света от Театра Хеббеля, совсем как Резан «Портрет Дориана Грея» или чеховскую «Даму с собачкой». Иногда я плакала — так мне было жалко эту женщину. Но тут реклама гасла, и я теряла место, которое читала. Приходилось прекращать плакать и срочно искать потерянное место, чтобы к следующей вспышке быть наготове и читать дальше. Когда свет снова гас, я, пользуясь паузой, слушала шум дождя. Дождь не переставал, он шел и шел, без устали и без перерыва. Я лежала и думала: вот кончится дождь, и я поеду обратно к маме. Хотя как я поеду, когда у меня с заводом контракт на год? Если прислушаться, на улице слышны были и другие шумы, помимо дождя, но я слышала только дождь. Мне казалось, только он, этот шум дождя, меня здесь и удерживает. Написала матери письмо: «Мамочка моя, любимая, глазоньки мои, миндалинки мои ненаглядные, я люблю тебя, тут дождь, я люблю тебя, а дождь заливает мою любовь. Когда-нибудь дождь кончится, и я тебя увижу». Потом я стала ждать ответного письма от мамы. Но мама никогда не писала писем. Если ей надо было посоветоваться с отцом, она не письмо писала, а садилась в автобус или в поезд и ехала к отцу хоть трое суток. Я все ждала, ждала от нее ответа. Когда сестры, ну, те самые, в голубых электрических халатах, по утрам заходили в комнату, я сперва смотрела им на руки и только потом в глаза. Но в руках у них было все что угодно — пластиковый пакет, дымящаяся кастрюля — только не письмо. Я то и дело приставала к нашему коменданту-коммунисту, нет ли для меня письма. Он отвечал:
— Нет, сладкая моя, я еще не успел тебе написать.
И я снова отправлялась на наш несчастный вокзал бродить по разобранным путям, заросшим травой. Я думала, если я не буду ждать письма или по крайней мере буду делать вид, что никакого письма не жду, а просто гуляю, письмо обязательно придет.
Письмо ни в коем случае не должно догадываться, что я его жду, тогда оно придет. Письмо не приходило. Когда другие женщины в общитии получали письма, я смотрела на эти конверты с тайной надеждой — а вдруг там для меня хотя бы привет или весточка? Когда лица женщин преображались от волнения, когда на шее у них начинала биться жилка, я думала — вдруг она как раз читает весточку для меня, а передавать не хочет? Когда на аккордной смене в цеху иная работница с досадой изо всех сил швыряла бракованную лампу в ведро, мне казалось — это известие для меня, которое мне не хотят сообщить. Лично я с аккордом не справлялась. Наш мастер, госпожа Миссель, в ночную смену давала мне работу попроще. Я протягивала через станок проволоку и укладывала мотками на гофрированный лист.
В нашей ночной смене работали двое, бригадир и работница, у них была любовь. Укладывая протянутую проволоку на гофрированный лист, что находился над станком на уровне глаз, они вскидывали головы, смотрели друг на друга и улыбались. На улице было темно, лил дождь, но здесь, внутри, при ярком свете неоновых ламп, эти двое, женщина и мужчина, смотрели друг на друга и улыбались. Взгляд всегда был недолгий, им надо было опускать головы и снова следить за проволокой, но и работа не могла погасить улыбку на их лицах. Так что когда они снова поднимали друг на друга глаза, в них еще жила улыбка от прошлого взгляда. И поскольку они любили друг друга, они любили и меня тоже. Ханнес и Катарина. Перекинувшись взглядами друг с дружкой, они нередко поглядывали и на меня, улыбаясь и мне тоже. Улыбка никогда не сходила с их лиц, и поэтому я тоже всю ночь работала с улыбкой. После ночной смены Ханнес и Катарина шли в дом на углу, где находился типичный берлинский угловой кабачок, и пили там пиво и пару стопок «беленькой». На выходе, около контрольных часов, они мне улыбались и брали меня с собой. Я шла вслед за их улыбкой и пила вместе с ними пиво и «беленькую». По-немецки я говорить не умела, но и они почти все время молчали. Положив усталые руки на стол возле своих кружек и стопок, они смотрели друг на друга и улыбались. И только когда хозяин начинал громоздить стулья на столы, они убирали со столешницы руки, доставали свои маленькие кошельки, выгребали из них мелочь и рядком укладывали на стол монетки, словно бумажных денег у них отродясь не водилось. От избытка мелочи кожа на их кошельках потрепалась и растянулась, а в иных местах и истончилась почти до прорех. Несколько месяцев я ходила вслед за их улыбками как привязанная, забывая про письмо, которого ждала, и про дождь. Лицо мое улыбалось само по себе — и во время ночной смены, и даже во сне. Сестры, те, что в голубых электрических халатах, работали в утреннюю смену. Когда они вставали, я как раз начинала засыпать. Они мне потом говорили: