Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мост через бухту Золотой Рог
Шрифт:

— Хорошо, что наши братья этого не знают.

Они и нам с Резан говорили:

— Хорошо, что ваши отцы не знают, что вы спали с лесбиянками в одной комнате.

Но у Резан отец давно умер. А они без конца говорили о своих братьях и наших отцах, и мне стало казаться, что из их слов соткалась паутина, заполнив собой всю комнату и облепив наши тела. Мало — помалу я начала бояться их братьев и своего отца. Я даже мертвого отца Резан стала бояться. И всякий раз, когда я начинала вот так бояться, я писала маме письмо с такими словами: «Да защитит меня бог и с божьей помощью мой отец — клянусь, я не делаю здесь ничего дурного».

Сестры купили для своих братьев костюмы и стиральный порошок и сложили все это на пустующих койках кузин-лесбиянок. Мужские костюмы лежали на койках, и ночью, когда на Театре Хеббеля зажигались и гасли рекламные огни, я теперь видела в этих вспышках не только поблескивающие бигуди сестер, но и поблескивающие пуговицы мужских костюмов, распластавшихся на койках, точно покойники.

Когда мы,

трое девчонок, с котлетами из конины в кульках, шли на другую сторону улицы к нашему несчастному вокзалу и проходили мимо телефонной будки, я теперь старалась говорить не громче, а наоборот, тише, чтобы мои родители в Стамбуле меня не услышали. Однако вскоре в нашей комнате побывала книжка, которая лишила меня всякого страха перед братьями двух сестер, перед собственным отцом и даже перед мертвым отцом Резан. У нашего коменданта-коммуниста было много книжек, которые он охотно давал почитать. Ту книжку в нашу комнату притащила Резан — это был «Портрет Дориана Грея» Оскара Уайльда. Она перечитывала эту книгу снова и снова, пока сама почти что в ходячую книжку не превратилась, а ночами мне ее пересказывала. Ее голова свешивалась ко мне с верхней койки, я только голову и видела. Когда рекламный свет ненадолго гас, голова пропадала, но шепот я слышала все равно и, обмирая от ужаса, слушала историю дальше. Вот так, шепотом, чтобы не будить сестер, она мне всю историю Дориана Грея и рассказала. В итоге мое тело привыкло к страху и от страха перед братьями сестер и нашими с Резан отцами избавилось напрочь.

Наш комендант-коммунист был страшный до ужаса и очень чудной. Круглые сутки дверь его комнаты оставалась открытой. Словно посыльный собственной чудаковатости, он расхаживал по общитию, неся перед собой собственное лицо, как комическую маску, которую он хочет каждому показать, чтобы каждого рассмешить. Его жена возвращалась вместе с нами с завода и обычно ложилась ненадолго отдохнуть. Она лежала на койке, комендант-коммунист сидел за столом с книжкой в руке, дверь оставалась нараспашку. Женщины то и дело сновали мимо этой двери. Он на них не смотрел, но его лицо за книжкой все равно оставалось потешной маской. Он читал книгу и каждой женщине, что проходила мимо, говорил «Добрый день! Добрый день!», не отрываясь от чтения. Иногда, когда приветствие совпадало у него с перелистыванием, он говорил «Добрый…», потом перелистывал страницу и только тогда заканчивал: «…день». Прежде они вместе с женой играли в Турции в театре. И их пригласили на театральный фестиваль. Так они приехали в Германию, сыграли тут свой спектакль, да так в Германии и остались. Днем он часто уходил в какой-то немецкий театр смотреть, как там репетируют, театр назывался «Берлинский ансамбль». В разговорах с женой он то и дело повторял: «Брехт… Вайль… Хелена Вайгель… Хелена сказала мне… Я Хелене сказал…» Ночью, лежа в постели и думая о маме, я почему-то часто и о Хелене тоже думала, училась повторять ее имя: Хелена Вайгель. Жена коменданта-коммуниста — он ее Голубкой звал — меня любила и как-то раз вдруг спросила:

— Ты сегодня вечером что делаешь?

«Вечером»! Слово-то какое! Я и забыла, что бывают на свете вечера. И пока я искала у себя в голове понятие «вечер», Голубка мне сказала:

— Пошли с нами в театр, ты ведь хочешь стать актрисой.

И мы пошли в другой Берлин в «Берлинский ансамбль» и посмотрели спектакль «Карьера Артуро Уи». Там мужчины в костюмах гангстеров вскидывали руки вверх, у них был главный гангстер, который стоял на высоченном столе. Я ни слова не поняла, но сразу во всё влюбилась — ив сцену, и в огни, которых так много в театре. А на улицах Восточного Берлина меня вдруг обуяла тоска по дому, по Стамбулу. Я то и дело нюхала воздух, жадно втягивая его ноздрями. И тогда Голубка объяснила мне, что в Восточном Берлине и в Стамбуле используют одинаковый дизельный бензин.

Наш комендант-коммунист иногда расхаживал по общитию голым по пояс. Он был тощий, как скелет, и весь в шерсти до самой шеи, как в свитере. Когда женщины его таким видели, у них разом менялись голоса — как будто это ониголые и он их видит. А он как ни в чем не бывало по-прежнему пел нам турецкие песни, переводя их на немецкий язык:

Ах, измирские ивы, ваши листья падают дождем. Все считают нас бандитами, а наши любимые словно юные ивы…

Вот так, не успев выучить по-немецки слово «стол», мы уже могли сказать: «Ах, измирские ивы, ваши листья падают дождем».

С новым комендантом-коммунистом у нас началась совсем другая жизнь. Прежде, до него, мы, женщины, были в общитии только промеж собой. Мы, женщины, искали в других женщинах матерей, сестер, а то и мачех, и словно овцы, ненастной ночью перепуганные вспышками молнии и ударами грома, сбивались гуртом, норовя прижаться друг к дружке как можно теснее, чтобы и дыхания собственного не чуять. А теперь у нас появился пастырь, который к тому же распевал песни. Он раздавал нам книжки и приговаривал:

— Вот, даю тебе своего лучшего друга.

Одним из его лучших друзей был Чехов. Получалось, комендант привел с собой и других мужчин. Вместе с ним к нам в женское общитие заявились Достоевский, Горький, Джек Лондон, Толстой, Джойс,

Сартр, а еще и женщина, ее звали Роза Люксембург. Раньше я никого из них не знала. Некоторые из женщин брали у него книги и, наверно, даже их не читали, но они любили эти книги, как ребенок любит заграничные почтовые марки, они любили брать книги с собой в свои сумки, садясь в автобус, увозивший их на радиозавод.

Разговаривая с женщиной, наш комендант — коммунист каждое предложение неизменно начинал словами «сладкая моя». Если разговаривал со многими сразу, говорил «сладкие мои».

— Сладкие мои, заходите, садитесь, я сейчас приду.

— Сладкая моя, тебе письмо.

Женщины, которые его полюбили, тоже стали называть друг друга «сладкая моя» и «сладкие мои». Зато те, кому он пришелся не по душе, друг дружку так не называли. В итоге женское обгцитие постепенно разделилось на женщин, которые говорили друг другу «сладкая моя», и тех, которые не говорили. Вслед за этим и кухонная утварь на общей кухне стала распределяться строго между этими двумя лагерями: попользовавшись кастрюлей или сковородкой, женщины, говорившие «сладкая моя», теперь передавали ее только тем товаркам, которые признавали подобное обращение, а те, которые отказывались его признавать, передавали кастрюли и сковородки только своим единомышленницам. У женщин, говоривших «сладкая моя», теперь появились в жизни вечера. После работы на заводе для них уже не сразу наступала ночь. Значит, общитие разделилось еще и на женщин, у которых теперь были вечера, и тех, кто сразу после работы нырял в ночь. Эти последние укладывались спать, когда напротив, в Театре Хеббеля, первые зрители еще только неспешно заходили в фойе. Другие, наоборот, стали свои вечера растягивать. Они теперь покупали грампластинки — так в общитие пришли Девятая симфония Бетховена и модная песенка «Милый, возвращайся скорей!». Телевизор в холле работал теперь сам по себе, а любительницы растягивать вечера без передышки ставили Бетховена и «Милый, возвращайся скорей!», снова и снова, словно опасаясь, что, едва музыка и песня смолкнут, вечер вырвется у них из рук и сбежит. И Бетховена, и модный шлягер врубали всегда на полную громкость, так что даже наш комендант-коммунист иной раз не выдерживал и кричал:

— Ослицы, угомонитесь! Ослицы, спать пора!

Женщины, не признававшие обращения «сладкая моя», это новое словечко нашего коменданта приняли на вооружение немедленно и с удовольствием, теперь и они, чуть что, кричали из своих комнат нам в холл:

— Ослицы, спать пора!

Мы, трое девчонок, разумеется, состояли в ослицах. Теперь и в утреннем автобусе, что отвозил нас на завод, все рассаживались двумя группами. Женщины, что не желали говорить «сладкая моя», зато полюбили окрик «Ослицы, спать пора!», по-хозяйски располагались в автобусе впереди, а те, что обращались друг к дружке «сладкая моя» и слыли ослицами, устраивались сзади. На заводе, однако, каждая по-прежнему занимала свое рабочее место. Правда, те, что научились растягивать вечера, выкраивая для них время за счет ночи, на работе стали чаще отлучаться в туалет, по-прежнему с неизменной лупой в правом глазу. И сквозь эту лупу их чудовищно огромный правый глаз казался куда более заспанным, чем левый. В туалетном предбаннике мы за десять пфеннигов перекупали у немецких работниц сигареты и шли в туалет курить. Даже зайдя в туалет, мы нередко забывали вынуть из правого глаза лупы, поэтому сигареты, выкуриваемые на работе, казались гораздо больше обычных. За перекуром мы иногда успевали и чуток вздремнуть. Однако наш мастер, госпожа Миссель, приходила в туалетную комнату и выуживала нас оттуда. Получалось, что теперь и на работе женщины разделились на тех, что спят в туалете, и тех, которые в туалете не спят.

Мало-помалу, однако, растягивать вечера с помощью Девятой симфонии Бетховена и шлягера «Милый, возвращайся скорей!» становилось все трудней. Женщины, прослывшие ослицами, начали выходить за стены общития. И с этого дня автоматический свет-минутка в коридоре и на лестнице зажигался и гас то и дело, а входная дверь скрипела без устали и все более истошно. Мы, трое самых молоденьких девчонок во всем женском общитии, отправлялись шататься по берлинским улицам, доходили до вокзала «Цоо», съедали в «Ашингере» тарелку горохового супа, не довольствуясь больше порцией конских котлет из киоска-закусочной возле несчастного вокзала. Но проходя мимо телефонной будки, мы по-прежнему старались говорить погромче, чтобы наши родители в Турции могли нас услышать. В иные вечера, когда мы возвращались из своих походов совсем поздно, по пути обрабатывая пилкой ногти, какая-нибудь из соседок в ярости швыряла в нас подушкой с криком:

— Вот увидите, вы еще станете потаскухами!

Я по-прежнему каждое утро заучивала наизусть заголовки из немецких газет, не понимая в них ни бельмеса, и огрызалась в ответ на брошенные в меня подушки этими заголовками:

— МЯГКО СТЕЛЮТ, ДА ЖЕСТКО СПАТЬ.

— ЗА ПОГЛЯД ДЕНЬГИ ПЛАТЯТ.

— СОВЕТЫ УШЛИ НЕ СОЛОНО ХЛЕБАВШИ.

Когда мы бродили вот так по берлинским улицам, я то и дело удивлялась, до чего мало на этих улицах мужчин, и вечерами тоже — мужчин было почти не видно. А еще меня удивляло, что мужчины, которых мне все же случалось здесь видеть, никогда не чешут прилюдно у себя между ног, как сплошь и рядом делают это многие мужчины на турецких улицах. А иные мужчины, идя рядом с женщинами, даже несли их сумки, и вид у них при этом был такой, будто они не на женщинах женаты, а на их сумках.

Поделиться с друзьями: