Мост в бесконечность. Повесть о Федоре Афанасьеве
Шрифт:
Два вечера Филька Кобелев вникал в подслеповатые строчки, скрывая брошюрку между журнальными страницами. Афанасьев, незаметно наблюдая, одобрял вятича: конспирации не ученный, а ловко хоронится. Словно бы продолжая старый разговор, подкатился:
— Ты вот все, гляжу, журнальчики… А я слыхал, есть книжки, до которых нашему рабочему сословию никак не добраться, — прячут господа…
Филька покривил бледные губы:
— Где так и записано — «рабочее сословие»?
— А как же! — Федор пересел на кобелевскую койку, чтобы беседа получалась доверительнее. — Есть такое сословие. По-другому — рабочий класс. И книжки для нашего сословия имеются… Вот мне сказывали, ткач Нетруха
— Не жилистая, а мускулистая рука, — не вытерпев, поправил Филька. — Болтаешь, не зная…
— Откуда же знать? — Афанасьев невольно улыбнулся. Благо темно в каморке, не заметил Кобелев. — Ведь я только слыхал, что слова Петрухи Алексеева пропечатаны… Сам-то не читал…
— А хочется? — Филька лукаво подмигнул.
— Страсть… И глаз не пожалел бы на этакую книжицу. Пускай самыми мелконькими буковками — одолел бы…
— Где читать станешь, ежели дам? Тут негоже, надзиратель шныряет.
— Ха! Где прочесть — моя забота. Спрячусь…
— Ну, гляди! — Кобелев погрозил жестким кулаком. — Подведешь под монастырь — по саму маковку в землю вгоню!
На другой вечер, едва появившись в ночлежке, Филька кинулся к Афанасьеву:
— Прочитал?
Федор кивнул:
— Верно говорил, мускулистая рука. А я запамятовал, брякнул — жилистая. Хорошая книжка.
— Ладно, гони сюда! — нетерпеливо сказал Кобелев. Афанасьев постучал каблуком по дубовой укладке, прикрытой ряднинной попонкой:
— Теперь другим сгодится.
Филька аж задохнулся от столь, по его разумению, наглого посягательства, пронзительно запищал:
— Да ты… Да я тебе…
— Полегче, полегче. — Афанасьев открыто улыбнулся. — А то рассержусь, ничего больше не найдешь под тюфяком. Понял? Останешься опять со своими журнальчиками.
Филька Кобелев, соображая, бестолково хлопал глазами. Затем как-то обессиленно опустился на топчан. Афанасьев подсел к нему, обнял за костлявые плечи:
— Таких-то книжек у меня еще найдется. Парень ты, вндать, головастый, дружить будем.
И присох Филька, стал первым в Москве рабочим, которого Афанасьев взял на заметку для своего будущего кружка. А вскоре появились и другие люди…
Каждое утро Федор начинал с похода к Прохоровской мануфактуре на Пресню. Здесь издавна повелось: за полчаса до гудка на лужайке перед фабричными воротами собирались ткачи побалагурить, подурачиться, покурить, прежде чем прильнуть к станкам на долгий день. Но дурачился на лужайке не каждый, и балагурили тоже не все. Тут можно было услышать и серьезные разговоры: что творится на прочих фабриках, какие подлости еще придумали хозяева, чтоб ущемить рабочих. Афанасьев исподволь заводил знакомства с прохоровцами, присматриваясь, кто из них чего стоит. Народ здесь был повеселее, чем у Филонова: разбитные мужички и до умственных бесед охочие. Особенно приглянулась Федору дружная троица — братья Анциферовы. Потолковал с ними разок, другой, увязался за братьями в трактир на Малую Пресню и понял: подарок судьба уготовила. Все трое грамотные, ткачи нервоклассные, в поклонах богу не ломаются, любую мысль ловят — рта не успевал открыть. Больше всех Афанасьеву полюбился Степан, средний из братьев. Стрижен под скобку, взгляд тяжелый, лицо широкоскулое; в переносье, если голову задерет, свободно держится стакан с водкой. Словом, обличья лихого. А говорить начнет — заслушаешься. Развитой мужик, признанный коновод. Уж этот, думалось Афанасьеву, наверняка пойдет в революцию. И братьев поведет…
Позвал их на Ваганьковское кладбище почитать прокламацию; намекнул — в трактире и вообще
на людях такое опасно. Согласились, пришли. Как раз день поминовения родителей, выбрали заброшенную могилку, расстелили платок: яйца вкрутую, лук, водочка, как полагается. Прокламацию дал Кашинский, не ахти важная, неизвестно кем и по какому поводу составлена, но кое-что полезное в ней содержалось — одно место нравилось Федору, о борьбе за права человека. Слушали братья старательно, вопросы задавали, поддакивали, если слова из листовки сходились с их мыслями. Но вот добрались до этого самого места — и заколдобило.— «Когда рабочие сидят смирно, — читал Афанасьев, — не устраивают стачки, не жалуются, не требуют, тогда они вовсе не чувствуют того, что им запрещено все єто. Но когда начинают вести борьбу, тогда они очень скоро почувствуют неудобства этих запрещений и необходимость политических свобод…»
— Постой-ка! — потребовал Степан. — Растолкуй…
— Чего же тут непонятного? Вот сидим, вроде бы водку трескаем, и фараонам до нас дела нет… А узнают, что читаем, — прицепятся. И сразу тебе станет ясно, что политических прав у тебя никаких…
— А как они узнают? — вздрогнул Кузьма, младший из братьев.
— Это к примеру, — успокоил Федор.
— И пример никудышний, — набычился Степан. — В листке про водку не прописано, растолкуй про стачки.
Полчаса объяснял, что к чему, наконец — уяснили. Но тут-то Степан окончательно взбеленился:
— Стал быть, ежели не бунтую, то мне хрен по деревне — есть свобода али нету ее вовсе. Зачем же рыпаться? Чтоб почуйствовать, что свободы нету? А для чего мне это чуйствовать, коли живу в свое удовольствие? Дурацкий твой листок, для тех писан, у кого башка не варит.
— Заблудился ты, Степан, — увещевал Афанасьев, — в трех соснах заблудился. Свобода как воздух! Пакамест он есть, не замечая, дышишь. А посади тебя в бочку да выкачай воздух — сразу поймешь, что дышать нечем…
— Не заливай! — перебил Степан. — Воздух — вот он, до самого неба. Трава зеленеется, земля… Все вижу, пощупать могу, все приемлю. И бунтовать для этого не надобно, руками, глазами, нюхом беру!
— А я, братцы, желаю узнать, как это так, когда свободы не хватает, — задумчиво сказал Иван, старший из Анциферовых. — Любопытственно… Скукожился на печи, живешь сверчком, все тебе угодно, благолепно. А высунешь рожу из щелки, тут, значит, и смекнешь, что жизия твоя тараканья.
— И мне сдается, в листке — правда, — вставил Кузьма. — Забиты мы в огромадную бочку, и воздух наполовину высосан. Вышибать нужно донышко, как царь Салган в сказке… Хлынет чистый воздух, ветерком обдаст, тогда наглядно — тухлятиной дышим…
— Жизня, она не сказка! — сердито выговорил Степан. — И донышко-то еще вышиби попробуй! А мне что, других делов нету? Коли задыхался бы, другой табак, а ведь я живу! Не-ет, мне подавай такие слова, чтоб от них на загривке шерсть дыбом поднялась. Чтоб я сразу почуял — задыхаюсь! А это — кисель гороховый. Время понапрасну теряем…
Допили водку и разошлись. С Иваном и Кузьмой расстались друзьями, уговорившись о следующей встрече. А Степан отшатнулся, революционного учения на веру не принял.
По воскресным дням Федор ходил в Лефортово: встречались с Кашинским в Анненгофской роще.
Странный он, Петр Моисеевич. Уже в Москве догадался Федор, отчего так пристально вглядывается в лица тех, с кем разговаривает: отчаянно близорук, а очков не косит, стесняется. Вот и боится, что, встретившись второй раз, человека не узнает. И притом «конспирирует» напропалую, па улице поминутно оборачивается, из-за углов выглядывает. А ничегошеньки не видит…