Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мой дядя – Пушкин. Из семейной хроники
Шрифт:

«Прибавляю к письму мама, – пишет Сергей Львович, – что Леон не только будет на днях капитаном, но, несмотря на теперешний свой маленький чин, получил уже два месяца тому назад, – что бы ты думала – Анну на шею за храбрость. Вот уж правду говорят русские: мал золотник, да дорог, а меня, родного отца, не нашел нужным порадовать. Экий шут! (En voila un boufon!) Но и Александр отличается: тоже видел, как Эрзерум брали; вероятно, вдохновился и музой в придачу (de pair et compagnie). Воображаю его верхом при сабле, во фраке и боливаре на голове. Тоже оригинал порядочный (un franc original). О Саше я сильно беспокоился до получения письма, да и теперь беспокоюсь, потому что видел сегодня во сне, будто бы он женится; рассказал я мой сон Никите (камердинеру, автору баллады о «Соловье разбойнике», о котором уже упомянуто мною) – а этот старый хрен (се vieux raifort): «Батюшка, ясное солнышко ты Сергей Львович! Сон ведь твой не к ладу!» Знаешь манеру нашего Никитки утешать!

Не можешь ли растолковать этот сон? Ведь ты у меня настоящая Сивилла! Сердце все изныло в разлуке с Александром, Леоном и тобою, мой ангел! Мы не греки и не римляне,

как пишет где-то Карамзин – кажется, в «Илье Муромце», – и мне очень желательно быть уверенным в том, что мои дети действительно здоровы.

Впрочем, скоро увижу моего старшего, так как по газетам «Александр Пушкин проехал в Астрахань через Кавказ». А там, надеюсь, и мой младший (mon cadet) приедет в отпуск.

Кстати: вообрази, Ольга, стены гостеприимного Тригорского огласились песней Земфиры из «Цыган» Сашки: «Старый муж, грозный муж, режь меня, жги меня»!! Песню поют и у Осиповой, и у Кренициных, а музыку сочинил сам Вениамин Петрович [54] . Выходит очень хорошо. А еще скажу, что все очарованы всякими стихами Александра; все учат их наизусть, даже восьмилетний Темиров. Еще того лучше: рыжий цирульник, горький пьяница Прохор – его ты видела, – его же берет всегда на охоту Вениамин Петрович подымать подстреленную дичь, – вообрази себе, и тот, вынимая из ягдташа и показывая охотникам тетеревей, рябчиков, диких уток, куропаток и дроздов, – запел публике из «Братьев-разбойников»:

54

Ганнибал, сын Петра Ибрагимовича.

Какая смесь одежд и лиц,Племен, наречий, состояний…»……………………….

О той же популярности Александра Сергеевича Сергей Львович, в другом письме к моей матери, рассказывает:

«…Ганнибалы приютили к себе в качестве судомойки 14-ти или 15-летнюю Глашку, дочь – извини за выражение (passe moi l’expression) – свинопаса Гаврюшки из Опочки. Кругла она как шарик, носит толстую красную рожу с плоским носом и калмыцкими глазами (elle porte une grosse trogne rouge avec un nez epate, et des yeux calmouks) и не совсем чистоплотна. Представь себе, Ольга: это сверхъестественное создание (cette creature surnaturelle) выучила наизусть с начала до конца «Бахчисарайский фонтан», а вчера мы все хохотали до упаду: Вениамин Петрович вызвал ее из кухни нас потешать декламацией из «Евгения Онегина». Глашка встала в третью позицию и закричала во все горло (a gorge deployee):

Толпою нимф окруженаСтоит Истомина; онаОдной ногой касаясь пола,

(Глашка встает на цыпочки.)

Другою медленно кружит

(Глашка поворачивается.)

И вдруг прыжок и вдруг летит,Летит, как пух из уст Эола…

(Глашка тут прыгает, кружится, делает на воздухе какое-то антраша и падает невзначай на пол. Расквасив себе нос, громко ревет и опрометью в кухню. Ей стыдно, все хохочут.)

Вот тебе, Ольга, и нацарапал я картину, в расчете, что ты если не посмеешься, то на худой конец улыбнешься»…

Дед мой и бабка любили детей, но любили их «по-своему», эгоистически, лишь бы дети находились недалеко от них. Александр Сергеевич, никогда не принимая их нежные письма за чистую монету, отвечал на послания родителей очень редко и отнюдь с ними не откровенничал; отлучки же его, о которых предупреждать родителей не видел надобности, были всегда для Сергея Львовича и Надежды Осиповны сюрпризами, как, например, и внезапная его поездка в 1833 году в Оренбургский край с целию собирать материалы для истории Пугачевского бунта.

Ольга Сергеевна относилась не так философски, как ее брат, к письменным излияниям деда и бабки; эти деяния, исполненные, по-видимому, самых восторженных чувств родительской любви и к тому же построенные по всем правилам французской стилистики, трогали мать мою до слез.

Но на поверку, если бы чувства Надежды Осиповны действительно согласовались с ее изящным мелким французским почерком, то почему эта во всех отношениях оригинальная креолка, распинаясь в звонких фразах, ни разу вплоть до 1834 года не упоминает ни в одной строчке об отце моем, совершенно не заботясь обрадовать больную дочь, требовавшую утешения? А радость могла вылечить Ольгу Сергеевну гораздо вернее латинской кухни докторов. Кроме того, является по малой мере странным и малодушие в этом отношении моего деда: отец мой сказал довольно метко в письме к Луизе Матвеевне, что Сергей Львович обретается у своей жены «под пантуфлей»; и в самом деле: Сергей Львович в своих письмах к дочери упоминает о зяте два или три раза, да и то вскользь. Вероятно, Надежда Осиповна наложила на своего супруга интердикт. Послания стариков к моей матери писались на листах весьма почтенного размера, и на этих листах после строк бабки начинаются непосредственно строки деда, и, наоборот; по всему видно, что жена запрещала мужу, точно так же как и Александру Сергеевичу, заикаться о зяте.

Привожу еще следующие выдержки из ее писем к моей матери:

«Вот мы и в Тригорском, – пишет бабка от 10 июля того же 1829 года, – и слава Богу: пробудем в деревне до сентября, пока ты, мой ангел Ольга, в Ораниенбауме.

Поездка наша не обошлась без неприятностей: папа (так бабка всегда называла своего мужа) расстался навеки, недалеко от Новоржева, со своей лорнеткой, без которой зги не видит, а где такую здесь купишь? Кроме того, папа, не знаю каким образом, растерял три ночных колпака, а в придачу (par dessus le marche) и свою подорожную, которую,

клянется всеми большими своими богами (en jurant tous ses grands dieux), засунул будто бы в боковой карман. Да, впрочем, и я не лучше его: совершенно забыла напомнить Мариторне [55] Грушке положить в чемодан башмаки, которые подарил мне, уезжая на Кавказ, Александр, а Грушка, разиня (cette begueule de Грушка), тому и рада, лишь бы нам насолить. Я ее бранить, а она знать не знаю, – были у вас башмаки, сударыня, или не были. Какова! что с нее после этого возьмешь? Все-таки я очень рада подышать чистым воздухом и любоваться очаровательными видами Тригорского, где все тебя мне напоминает, всякая скамеечка, всякая беседочка, всякий кусточек! А давно, давно ли, Боже мой, мы были вместе? О тебе, Леоне и Александре не могу вспоминать без слез. Где-то они, мои милые дети? Сашку видел Дадиан в Тифлисе и говорит, что он очень худ и желт; не болен ли? а что с Лелькой – про то, Боже сохрани, – не сегодня завтра узнают пули турецкие. Боже, Боже мой! но никто как Бог! По крайней мере меня утешает мысль, что ты не дышишь вредным петербургским зловонным воздухом и надеешься купаться в море, хотя это море и не море, и не мать, а лужа [56] (quoique cette mer n’est ni mer, ni mere, mais une mare).

55

Мариторна, воспетая Сервантесом в «Дон Кихоте», далеко не красивая служанка гостиницы, куда заехал странствующий Рыцарь «печального образа».

56

Тут игра слов, утрачивающая значение в русском переводе.

Береги себя, особенно во время купанья. Очень рада, что Шеринг к тебе в Ораниенбаум приезжает следить за леченьем. Видно, Александр нагнал на него страха. Да благословит тебя Бог, и не сомневайся в моем материнском, любящем тебя сердце. Твое здоровье – мое здоровье, твое счастье – мое счастье.

Завтра день твоих именин. Как мне горько, что не могу в этот день прижать тебя к моему сердцу!»

«Новость, что Адрианополь занят Дибичем, – пишет Надежда Осиповна в сентябре того же года, – возвела бы меня, как истую русскую патриотку, на седьмое небо (m’aurait tran sportee au septieme ciel), если бы получила другую, еще более радостную новость о твоем выздоровлении. Мысль, что страждешь, не дает мне покоя, отравляет мне жизнь, а твои последние письма, ангел Ольга, огорчили меня как нельзя более. Сердце мое от них раздирается (j’en ai le coeur navre). Но зачем предаешься мрачным предчувствиям? Не прибавится от них здоровье, а убавится. Не отчаивайся, ради Бога, вооружись терпением и слушай Шеринга.

Александр наконец удостоил нас письмом; обнадеживает нас своим приездом; о тебе же говорит, что твоя болезнь, о которой он рассказывал какому-то армянину-доктору, совсем не происходит от расстройства печени, а от нервов; от них и головокружения. Сашка пишет, что если застанет тебя не поправившейся, то приведет еще одного доктора, его знакомого, который только нервами занимается; фамилии его не называет. А пока Александр советует тебе спокойствие; это самое главное».

Действительно, Ольга Сергеевна не чувствовала до октября улучшения; она воображала себе, что ее болезни и конца не будет, не видя никакого благополучного исхода ужасных головокружений.

– Хорошо моей матери, – сказала она Николаю Ивановичу по получении приведенного мной письма, – советовать мне бросить черные мысли! «Чужую беду руками разведу, а к своей ума не приложу», – гласит пословица; спокойствие не продается, не покупается. Гораздо лучше вместо советов послать тебе хоть поклон. Я бы обрадовалась, и мне сделалось бы от этого не в пример легче…

Старики Пушкины пробыли в деревне до глубокой осени, вовсе не заботясь о благоустройстве имения: дед занялся усердно чтением, едва ли не в сотый раз, Мольера и Вольтера и сочинением эпитафии в честь кончившей тогда жизненный путь древней своей собаки Руслана, о чем скажу ниже; а бабка – свиданиями с соседями, сообщением и собиранием всевозможных новостей, бостоном, писанием вышеприведенных, якобы искренних посланий, – вот и все.

Правда, Сергей Львович упоминает в этом году о хозяйстве, но упоминает всего лишь один раз в письме к дочери, ограничиваясь рассказом, как управляющий тогда имением немец Дрейер исправил к приезду владельцев наружный вид господского дома, украсил сад, выстроил новый амбар да хлев, расчистил в саду дорожки, посадил цветы, привел в порядок оранжерею да остриг деревья a l’anglaise [57] . От всех этих распоряжений старик Пушкин был в восторге; но Дрейер, заботившийся, по-видимому, о внешнем благообразии ганнибаловской вотчины, вскоре умер; место его занял, в качестве управляющего, некто Р. (фамилия его в переписке моего отца с дядей целиком не обозначена), а его помощником сделался крепостной человек Михайло (фамилии тоже отец не выставил), плут далеко не малой руки. Этот Михайло немедленно приступил к систематическому обманыванью и обиранью Сергея Львовича и прохозяйничал таким образом до лета 1830 года, когда отец мой, разоблачив его действия перед Александром Сергеевичем, сменил его; но Михайло успел уже составить себе довольно кругленький капиталец. Один из сыновей Михаилы, Гаврила, прозванный Сергеем Львовичем 1е beau Gabriel [58] , пошел по стопам своего достойного родителя: будучи безотлучным камердинером Сергея Львовича, очаровательный Габриель, в свою очередь, набил себе мошну и по кончине моего деда устроился как нельзя лучше: снял башмачный магазин.

57

В английском стиле (фр.).

58

Прекрасный Габриэль (фр.).

Поделиться с друзьями: