Мой любимый сфинкс
Шрифт:
С тех пор прошло уже лет шесть. Командировки Аржанова становились все чаще и длительнее, и ведение большого хозяйства, требующее мужской руки и мужского же пригляда, практически полностью легло на плечи Деда. Впрочем, тому это нравилось. Он колол дрова, постоянно чинил не нуждающийся в починке забор, зимой чистил дорожки от снега и посыпал их песочком, летом косил траву, наотрез отказываясь выгонять из сарая новомодную косилку на колесиках и предпочитая каждый день по старинке точить косу. Он бы и воду из колодца таскал ведрами, если бы не категорическое нежелание Маши отказываться от благ цивилизации, основательно устроенных Аржановым. В доме были и водопровод, и канализация, и отопление. И с этим Деду приходилось мириться.
Добротное
Первого незадачливого поджигателя сдали в милицию, и Аржанов до сих пор брезгливо морщился, вспоминая, как приходила к нему его жена, которая умоляла забрать заявление, чтобы у ее детей не было отца-уголовника. Как она плакала, размазывая слезы по не очень молодому и не очень чистому лицу, как бухнулась под конец на колени, толстая, неопрятная, утратившая не только былую красоту, но и последние следы женской привлекательности.
Она не осуждала мужа за ненависть к Аржанову, она и сама люто ненавидела проклятого капиталиста. За большой добротный дом. За чистых и опрятных детей. За Машу, которая не знала, что это такое – жить с пьющим мужиком. Она только искренне горевала, что муж так глупо попался и теперь может пойти под суд и сесть в тюрьму.
Аржанов тогда ее выгнал, заявление из милиции забрал и Деду велел больше никогда органы в это дело не впутывать. Поэтому следующего пойманного поджигателя Дед просто выпорол. Отходил вожжами, привязав в забору, у которого и поймал мерзавца, прилаживающего канистры с бензином. И снова перед Аржановым плакала немолодая женщина с расплывшимся блином на месте лица. От ненависти плакала, от несправедливости судьбы, которая одним дает все, а другим ничего. И от жалости к своему охающему и хромающему супругу, пугливо озирающемуся на стоящего невдалеке Деда. С тех пор года три поджогов не было – и вот тебе, пожалуйста.
– Жертвы и разрушения есть? – спокойно спросил Аржанов, понимая, что, будь что серьезное, Маша бы уже про это сказала. Она была очень основательная женщина, его жена.
– Нет. Дед его догола раздел и в бане запер. Ты ж запретил самосуд учинять. А Дед послушный. – Маша усмехнулась. – Так что приезжай, Аржанов. Заодно хоть с детьми повидаешься.
Детей у них с Машей было четверо. Вовка родился, когда они только поженились. Сейчас он уже окончил институт и работал помощником судьи, наотрез отказываясь идти в бизнес и заниматься хоть чем-то, в чем его могли бы начать сравнивать с успешным отцом. Парень он был цепкий, толковый, и, как аккуратно выяснил Аржанов, юрист из него получался неплохой. Домой приезжал редко, работая и строя карьеру. Даже жениться не торопился, хотя этому Аржанов был даже рад. Собственный ранний брак со всей неопровержимостью доказывал, что в ранних браках нет ничего хорошего. Так что у двадцатипятилетнего Вовки все еще было впереди.
Наташке было двадцать. Она окончила престижную частную французскую школу и сейчас училась в Сорбонне, осваивая непонятную для Маши профессию искусствоведа. Что это такое, выросшая в деревне Маша катастрофически не понимала. Живопись, музыка, скульптура были так от нее далеки, что на дочь она смотрела с некоторым даже испугом.
– Лучше б ты на повара пошла, – жалостливо приговаривала она. – Профессия в руках и, что ни случись, всегда сыта будешь. С твоего искусства много ли навару?
– Отстань от нее, – спокойно говорил
Аржанов. – Если искусство ее не прокормит, так я прокормлю. Пусть делает что хочет.– Ты не вечный, – огрызалась Маша. – Да и с деньгами в нашей стране может случиться все что хочешь. Придется ей в Ясеневку вернуться, и кому она тут нужна будет?
Наташка вздыхала и участливо смотрела на мать. Как на больную или ущербную.
Впрочем, вот эта интеллектуальная глухота, действительно похожая на ущербность, которая с каждым годом все явственнее проявлялась в Маше, неумолимо отделяла от нее и самого Аржанова. Чем шире становился его бизнес, чем больше у него появлялось деловых партнеров, в том числе и зарубежных, чем крупнее делалось благосостояние, тем явственнее он видел ту черту, за которой осталась его жена, и от которой все дальше и дальше удалялся он сам.
Он читал книги, бывая за границей, ходил вместе с Наташкой по музеям, изучал рецензии на кинофильмы и, заказав, посмотрел, к примеру, все фильмы Педро Альмодовара, чтобы составить о них свое собственное суждение. Он вращался в кругу богатых, успешных, состоявшихся людей, в том числе и прекрасно образованных. И уступать кому-то хоть в чем-то не привык, а потому старался соответствовать.
Маша соответствовать ничему и никому не желала. Москву она не любила. За границей тосковала и томилась. Ей хотелось в свой деревянный дом, к понятной и ясной жизни, в которой не нужно было думать над прической, маяться с ненужным маникюром или покупать дорогие тряпки. Она сдала на права, и Аржанов купил ей машину – маленький джип «Судзуки», проходимый по их деревенской грязи. У нее была шуба, потому что в морозы в шубе было тепло. Но она никак не могла взять в толк, почему свитер нужно покупать за десять тысяч, а не за полторы в деревенском универмаге. Если этот, за полторы, тоже теплый и уютный.
Она твердой рукой вела хозяйство, пекла пироги, сурово следила за школьными уроками двух младших сыновей-близнецов Мишки и Митьки, которым недавно исполнилось пятнадцать. Наотрез отказывалась отпускать их учиться за границу. Засыпала на первых же страницах любой книги, даже если это был детектив. И не понимала, зачем нужны не только искусствоведы, но и косметологи.
Впрочем, с годами она не утратила своей привлекательности. Сохранила статную осанку, толстую длинную косу, в которой, несмотря на пройденный сорокапятилетний рубеж, до сих пор не было ни одного седого волоса. Ее голубые глаза, в которых Аржанов тонул в юности, не утратили своей глубины и ясности. Вот только загадки в ней не было никакой. И женской манкости тоже.
Это была его жена, мать его детей. Но Аржанову было до ломоты в зубах скучно оставаться с ней наедине и поддерживать бесконечные разговоры о том, поднялось ли тесто, суровая ли будет нынче зима, сколько котят принесет кошка, нужна ли России олимпиада, уродились ли яблоки и сколько гостей привезет с собой Наташка на Новый год.
Он все чаще находил поводы подолгу не приезжать домой, между командировками ночуя на базе. И понимал, что поступает некрасиво и непорядочно. Что сыновья, пожалуй, отбиваются от рук. Что Маша ни в чем не виновата. И что уж если много лет назад он женился на ней, полагая, что она во всем его устраивает, то и сегодня обязан быть рядом. Но не испытывал ничего, кроме всепоглощающей скуки.
Надо отдать Маше должное. Она не устраивала скандалов. Не закатывала сцен ревности, хотя прекрасно понимала, что поводов для этого наверняка хоть отбавляй. Не требовала, чтобы Аржанов жил по установленным ею правилам. Она вообще ничего от него не требовала. Когда он все-таки приезжал домой, она приветливо здоровалась с ним, как будто они расстались пару часов назад. Наливала щей. Приносила чистую рубашку. Топила баню. Ее устраивала та жизнь, которую она вела. И она не собиралась ничего в ней менять. А то, что мужик ведет себя странно, так это не беда. Мужики – они все непростые. Этот хоть не пьет. И дом полная чаша. Чего ж еще желать?