Мой русский любовник
Шрифт:
Я лежала, прильнув щекой к его груди, и слышала биение его сердца. Сильные, ритмичные удары. И мое сердце переставало тревожно колотиться, успокаивалось. Это было вроде передышки, своего рода отдых от одиночества.
Александр вдруг сказал, как будто прочитал мои мысли:
— Через несколько дней наши каникулы закончатся. И что дальше?
— Ничего. Ты вернешься в Париж, я через Париж в Варшаву.
Он молчал, и его молчание меня не обижало. Ведь это было единственное здравое решение.
— Мне бы не хотелось, чтобы ты возвращалась в Варшаву.
— Ничего не поделаешь, я должна.
На это он ничего не ответил. Подумала, что заснул. Стук его сердца не изменил ритма, оно билось все так же спокойно, как и прежде. Я чувствовала благодарность по отношению к этому молодому телу, лежащему рядом со мной. Мне посчастливилось оказаться так близко к нему, ощущать исходящее от него тепло. Мой любовник иногда поражал меня. Я-то считала, что он должен вести себя как ему подобные: красивые, длинноногие. Скажем, должен носиться
— Ну как ты можешь столько сидеть? — кричала ему Мэри-Маша.
— Да не хочу я скакать по корту за мячиком, как обезьяна, — отвечал он. — У меня есть дела поважнее.
Может, это покажется смешным, но факт, что Александр с презрением относился к теннису, который был чуть ли не манифестом молодости, давал нам хоть какой-то шанс. А может, это только я искала шансы, хорошо понимая в душе, что их попросту нет. Ну, действительно, как соединить его жизнь с моей, мой жизненный опыт с его? Все эти годы, которые мы прожили, не зная друг друга. И итоги этих лет. Они никак не сходились.
Я полюбила вечерние прогулки, поэтому, когда они выставляли на террасу карточный столик, уходила бродить в одиночестве.
— Куда ты уходишь по ночам, милая? — спросил меня как-то Александр. Спросил, смеясь, но в его вопросе чувствовалось беспокойство.
Чем ближе подходил срок нашего отъезда, тем большая тревога охватывала нас. Мы были как те птицы, которые готовятся к перелету. Но конечная точка нашего путешествия была еще скрыта от нас. Париж — это всего лишь временная остановка… А потом мне улетать в Варшаву, а ему — в Москву. Только вот… во что превратится моя жизнь без него? Я уже почти не помнила себя прежнюю, приехавшую из Варшавы. Теперь мне предстояло восстановить ту жизнь, которая была прервана в момент отъезда в Париж.
Орли, три часа дня
Чемодан становится все тяжелее. Таскаю его за собой, перенося с места на место. Петляю, будто хочу запутать следы. А ведь никто не знает, что я здесь и никто меня искать не будет.
Может, мне все-таки удастся провязать спустившиеся петли. Может, сумею наконец быть просто бабушкой для своих внуков. Мои внуки росли где-то далеко от меня. Я не видела их первых шагов, не следила за важными для любого ребенка этапами в жизни каждого из них. Первый зуб, первое слово, неверная поступь еще не окрепших ножек. Все это у детей Эвы было уже позади, но я не была свидетелем их роста и развития. И этого мне уже никогда не восполнить… Почему я добровольно отказалась от той роли, которую с радостью принимают другие женщины? Потому что никогда не была такой, как они. Что правда, то правда, ребенка я родила, но мое материнство не приносило мне радости, не было для меня ожидаемым, осознанно ожидаемым. Ни разу за все эти годы я не подумала о том, что могла бы родить еще раз. Впрочем… иметь ребенка мне было не с кем, так же, как и воспитывать Эву. Она была безотцовщиной. О том парне, с которым я пошла в постель, после чего родилась Эва, как об отце своей дочери я никогда не думала. Его семя оказалось во мне случайно. Рождение ребенка было случайным. Просто я залетела. Роль матери была навязана мне. Я должна была перенести беременность. И роды. Как большинство женщин. Но это было единственное сходство с ними. Мое материнство не развилось до сложной философии. Оно стало проблемой, с которой я так и не сумела справиться. Возможно, поэтому каждая очередная беременность моей дочери пробуждала во мне неприязнь, даже страх. Скорее всего, я боялась, что она не сумеет освоить этого материнства, так как когда-то не сумела я. Всякий раз, когда мне доводилось видеть ее в роли матери, я приходила в изумление. Было в этом что-то неприличное, как будто я подсматривала за своей дочерью в замочную скважину… Но кажется, из нее получилась хорошая мать. Ее первенец, сын Янек, явно был Эвиным любимцем. Впрочем, он больше всех походил на нее. Но такой же заботливой она была и по отношению к двум другим своим детям, особенно к младшенькой. Пожалуй, в худшем положении оказался Эвин средний сын, Марек, который был, кстати, жутко плаксивым ребенком. По любому поводу и без повода он начинал реветь белугой. Всегда плелся в самом конце, часто останавливался, его вечно приходилось ждать. Та же история повторялась за столом. Другие дети уже приступали к десерту, а он только заканчивал есть суп. Этого ребенка трудно было любить. И мне казалось, что Эва любит его меньше других. Но я очень ошибалась, может быть, просто не могла понять, что мать способна одинаково любить всех своих детей. Ну что ж, мне не с чем было сравнивать… Я училась этому у своей дочери. Однажды на прогулке я думала, что Эва, занятая разговором со мной, не замечает, что ее средний сын отстал, но она остановилась, даже не оглянувшись, и ждала, когда он нас догонит. Как будто невидимая нить связывала мать с ее капризным и трудным ребенком… Вообще семейная жизнь дочери стала для меня откровением. Настолько разным было мое и ее поведение. Ну откуда, откуда она знала, как надо поступать в той или иной жизненной ситуации? Я, например, не ведала.
Она, скажем, умела хлопотать в кухне с ребенком на руках — носила его на бедре, чуть отклонившись в противоположную
сторону. Открывала кухонные шкафчики, закрывала, переставляла кастрюли, доставала сковороду, потом шла в комнату старшего сына проверить, как он готовит уроки. И все это с младенцем на руках.В одно из моих нечастых посещений, сидя у стола, я смотрела на нее, и чувство пустоты в моей груди разрасталось.
— Подожди-ка, мама, — сказала она. — Выставлю коляску на террасу и уложу малышку спать — сможем с тобой поболтать спокойно…
Мне казалось, что все эти проблемы меня уже не касаются — навсегда ушли в прошлое, но именно здесь, на Майорке, во время моих вечерних прогулок по берегу потемневшего моря я вдруг осознала… что тоскую по материнству. Не потому, что оно не было до конца осуществлено и вместо нескольких детей у меня только одна дочь. Это была тоска по материнству в пределах моего тела. Это оно ее пробуждало. Акта физической любви ему стало недоставать, тело нуждалось в чем-то большем. Оно требовало акта оплодотворения. Поначалу это была всего лишь несмелая мысль, которая становилась все более настойчивой. Чувство полного слияния с другим телом, получаемое благодаря ему наслаждение — этого, казалось, уже мало. Первое открытие, что лоно играет такую важную роль, потянуло за собой другое — там может обосноваться семя, из которого зародится новая жизнь. Мое желание было настолько сильным, что вызывало тревогу. Мне захотелось вновь испытать те чувства, которые я не очень-то запомнила, — зарождение новой жизни и ее развитие внутри тебя. Когда начинаешь ощущать тяжесть ребенка в себе, а потом его шевеление. Это мое желание было таким неожиданным, что помимо замешательства я стала испытывать страх. Что-то опять ускользало из-под моего контроля, и это могло привести к катастрофе. Претензия к собственному телу из-за того, что оно уже неспособно выносить плод, превратилась в претензии к самой любви. Уж если мне удалось наверстать упущенное в любви, почему это было невозможно в случае с материнством?.. Неожиданно невозможность зачатия ребенка приобрела в моих глазах род увечья, которое я начала осознавать только теперь. А может, подсознательно чувствовала это всегда, хотя внушала себе, что вполне могу обходиться без этого. Кем бы я себя ни воображала, но, по существу, оставалась самкой, у которой до этого не было условий для размножения, а стоило только появиться самцу… Быть может, моя затаенная обида на Эву была следствием совершенно других чувств, чем те, на которые я прежде грешила. И дело было вовсе не в том, что она, рано выйдя замуж и нарожав кучу детей, погубила свою жизнь и лишила себя — в моем представлении — лучшего будущего, а в зависти, обыкновенной бабской зависти… Кто мне скажет, что со мной? Возможно ли такое, чтобы я не умела определить и назвать свои чувства? Неужели я оказалась настолько эмоционально ограниченной? И кого в этом винить? Мать, с ее вечно отсутствующим видом, которая отдала мое воспитание на откуп деду? Деда? Ведь это он учил меня не поддаваться эмоциям и относиться с презрением к любому проявлению чувств. И я оказалась на редкость способной ученицей.
Орли, без десяти четыре
До меня долетает обрывок разговора двух молодых женщин — по-моему, молодых. На это указывает характер их откровений. «Ты с ним была в постели?» — «Была», — мысленно отвечаю я. Была, хотя мне как-то уже не верится. Не поверили бы и те, кто знал меня раньше. Мой университетский приятель и коллега однажды — была такая ситуация — выпалил вроде бы в шутку: «Ты производишь впечатление женщины со стиснутыми коленями». «Скорее это мое сердце стиснуто, если ты в состоянии понять, что это такое», — ответила я ему тогда.
За день до нашего отъезда дядя Дима со своей американской внучкой устроили пикник в саду. На террасе поставили гриль для барбекю. Мэри-Маша, подпоясанная фартуком, переворачивала вилкой на длинной ручке куски красного мяса. Приятно пахло дымком. Рядом запекалась — каждый клубень завернут в серебристую фольгу — картошка в мундире.
— Американцы так ублажают себя каждый уикэнд, — произнес с долей иронии Саша.
— И что с того? — взвилась Мэри-Маша. — Уж куда лучше, чем под забором с дружбанами соображать на троих.
— Ты сейчас кого имела в виду и под каким забором? — спросил Александр враждебно.
— Кого-кого… да твоих соотечественников, Саша.
— А разве они и не твои тоже, Машенька?
— Я американка.
В воздухе запахло скандалом, но, к счастью, появились гости, соседи по улице. Стало шумно, все чокались и произносили тосты, разговаривали, вернее, перекрикивали друг друга. С каждой минутой градус вечеринки повышался. Одна из дам в элегантном черном платье запела известную всем русскую народную песню, остальные подхватили. Дядя притащил из дома гармошку и, пристроив у себя на коленях, стал подыгрывать. Теперь хор гостей стал стройнее, все пели, раскладывая мелодию на голоса.
— Как видишь, Россию не убьешь, она вечная, — усмехнулся Саша. — Ее не выкинуть из души…
Возможно, он был прав, потому что даже американская Мэри-Маша вдруг подбоченилась и залихватски запела частушки. Я почувствовала себя чужой среди них. Отошла в сторонку с бокалом вина. Ко мне присоединился Джордж Муский. Некоторое время мы наблюдали за Сашей, который пустился вприсядку, выбрасывая то одну, то другую ногу вперед под переборы гармошки. Кажется, этот танец назывался «казачок».
— Что-то вы не шибко похожи на русского этим вечером.