Мой сосед
Шрифт:
– Как вы могли, Миша?
– А что прикажете делать, ежели при перестройке своей "коханки" он никого к себе не подпускает?
– Какой-то нечестный, воровской прием.
– Не волнуйтесь, сенсации не получилось. За всю ночь он к ней даже не приблизился. Ходил. Курил. Теребил углы воротника. А уже под утро сорвался с места, подскочил к манекену, несколько точных прикосновений - колени, локти, плечи, голова - и пожалуйста вам, новая позиция. Только что "коханка" сидела на кровати, отбросив простыню, а уже лежит ничком, зарыв лицо в подушку. Помните ту Горину наводящую тоску композицию "Тревожный сон"? Может, вы видели у него предварительные наброски, эскизы? То-то
Точно так же он кричал и пожимал плечами, когда мы с Фогелем пришли к нему в гости на Петроградскую сторону. Георгий Викторович подвел меня к окну:
– Смотри. Что видишь?
Передо мной разлилось бурое море - стоуровневая мозаика крыш. В небо, на фоне красного заката, рвались две таинственные, непривычные земному глазу башни - минареты мечети. И будто бы на странном кладбище торчали тонкие кресты телевизионных антенн.
– Какой-то марсианский пейзаж!
– неуверенно подумала я вслух.
– А я что говорил?
– Фогель обрадовался так, словно расписывал проем распахнутого окна.
– Непостижимо!
– вскричал Калюжный.Сколько лет здесь живу, никогда не обращал внимания.
– Вы, сатирики, землю носом пашете. А поживешь с мое - на лирику потянет, захочется вокруг себя посмотреть. Сколько годочков, говоришь, догонять осталось? Ах, сорок с хвостиком? Ну, вот тогда и ты кое-что заметишь...
А я все не могла налюбоваться очертанием знакомых мне минаретов, видимых с необычной точки. Фогель очень любил отыскивать необычные точки. Как-то возле Смольного подвел меня к осанистому дому восемнадцатого века в двух цветах, голубом и белом.
Постоял-постоял, схватил меня за руку и потащил во двор:
– Окинь-ка взором эту крытую лестницу! Ее пришлось к галерее подвешивать. Вход, то бишь целесообразность, согнали на заднее крыльцо. Весь объем здания потратили на завитушки - на колонны да на круглые симметричные залы. Где уж там о пользе - о вычурности заботились. Пусть латаный зад, зато помпезный фасад!
Я с тех пор видела город по-иному. Не только парадные подъезды. Поэтому во время очередной прогулки к Гостиному двору сразу уловила неладное. Еще издали, от здания Думы, стали нам попадаться заплаканные люди. Не буду утверждать, что все поголовно.
Но уж из трех один - непременно. Мужчины крепились, жевали незажженные сигареты, женщины пудрили носы и щеки.
"Что такое?
– думаю.- Умер кто? Вроде бы никаких сообщений".
Подошли к витрине. Народ, как всегда, перед нами расступился. Глянула я - сердце защемило: стоит моя "коханка" на коленях, одно еще и до земли не донесла, наклонилась вперед, лицо ладонями закрыла. А у ног ее черная шаль и штука белого атласа складками вроде волн - белое и черное, диссонансом. Слезы у меня сами собой на глаза навернулись. Уж до того всех на свете жалко стало, до того собственная доля никудышной показалась - мочи нет! Все неприятности, которые когда-либо сваливались на меня и давно позабылись, заныли во мне заново, словно случились вчера. И утерянная в прошлом году янтарная брошка Буратинка. И сломанная во втором классе авторучка, потому что Генка Фунтик воткнул ее на перемене пером в парту.
И порванное о забор Академического садика школьное платье, за которое мама оставила меня на два месяца без театра. И несправедливо поколоченный мною Арканька Собчик, а на самом деле дворнику про облитую чернилами штукатурку рассказала Ксанка из первого подъезда. И Леник Шульгин, целую неделю пяливший глаза на Эгинку Ковецкую, а мне только раз бросивший на промокашке глупую записку "Анюта, я тута!". В общем, все печали и несчастья моей короткой жизни поднимались со дна души, странно разбуженные и потревоженные
непосильным горем скорбящей "коханки".В принципе, я насмотрелась разных горюющих фигур. Когда-то мы с девчонками любили зимой гулять по Смоленскому кладбищу. Оно под боком, там ужас какие красивые памятники! И плачущие ангелы. И разбивающие себе грудь лебеди. И фрейлины "Ея Императорскаго Величества", а им от роду по четыре годика.
Еще мы с отцом в Тбилиси, наверно, целый час у могилы Грибоедова простояли, очень горестно там княжна Нина слезы точит. Но горше всего на меня действует Пискаревский мемориал: еще при подходе мурашки бегут по спине от медной музыки, а уж вечный огонь перед Родиной-Матерью, кажется, и язык и слезы отнимает. Почти так же больно стало мне сейчас, у фогелевского манекена. Скорбь многих памятников - установившаяся, уравновешенная, на веки вечные отлитая в бронзу, запечатанная в гранит. А "коханка" - она живая, она не для других, для себя плачет. И горе у нее светлое, доступное, такое, что хочется подойти, обнять ее за плечи и нареветься рядом всласть от чистой души. Потому и тишина же на Перинной линии - упади слезинка на асфальт - услышишь! Никто не шелохнется. Не кашлянет.
– Зачем вы так, Георгий Викторович?
– укорила я его, когда мы ушли оттуда, прошагали молча Невский и пересекли Неву.
– Людям надо и горе видеть, девочка. Только облагораживающее, а не втаптывающее человека в прах. Чтоб калиться ему на медленном огне!
– Она вашими слезами плачет.
– Прощались мы, Нюта. Я больше ничего-ничего о ней не знаю...
Через три дня он тихо умер. Похоронили его в углу Академического садика, у глухой стены трехэтажного дома, возле самой Греческой веранды. Перед ним громоздятся пиленые и полированные мраморные плиты, которые загодя привозят студентам Академии художеств для дипломных работ. Такой же плитой накрыта его могила. Двухсотлетние дубы и клены щедро засыпают ее листвой, а если листву отгрести, обнаружится надпись:
ФОГЕЛЬ Георгий Викторович Художник. Человек 1876-1965
Месяцев через шесть на самый краешек плиты, в ногах, кто-то установил гипсовый слепок горюющей "коханки". Думаю, это сделал Юра Глумов, но спросить было не у кого: после похорон никто из друзей Георгия Викторовича к нам больше не заходил.
Весь вечер я промаялась воспоминаниями. Эдик пробовал меня расшевелить, сдался и ушел спать. Наступила тишина. Только перед спальней журчал ручеек длиной в целых два метра - под его шепот Эдику лучше спится. Сын позвонил с космодрома и предупредил, что ночевать останется в Звездном. Я сидела в кресле, в гостиной, и отчетливо видела в темноте огромные кисти тонких в запястье фогелевских рук.
Сейчас бы ему исполнилось сто пятьдесят лет. Ведь мне тогда было одиннадцать.
Я уменьшила звук и вызвала Информаторий.
– Здравствуйте, что вас интересует?
– любезно осведомился дежурный диспетчер.
– В вечерних теленовостях передавали о Фогеле...
– Хотите прослушать повторно?
– Мы жили с ним в одной квартире...
Диспетчер, уже, как пианист, занесший пальцы над клавишами пульта, остановился, понимающе кивнул:
– Тогда, пожалуй, сделаем для вас исключение.
Посмотрите фрагмент специальной передачи о Фогеле, которая пойдет в эфир завтра утром.
Из программы дежурных начисто исключено удивление, поэтому он почти незаметно пожал плечами, зато непростительно громко произнес за кадром: "Как много у него соседей. Второй запрос сегодня!" Диспетчер исчез, и телестена провалилась в Академический садик. На хорошо знакомую мне могилу посыпались, кружа, листья. Зародившаяся мелодия не могла помешать искусственно спокойному и вечно взволнованному голосу диктора: