Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги
Шрифт:
— Сегодня Кирка меня спросил: «Тебе известно, папа, что было написано на золотой вывеске над шекспировским театром «Глобус»?» — «Нет, не известно». Паренек важно поднял палец вверх и произнес: «Весь мир лицедействует». И заключил: «Над вашим сталинским Союзом писателей я водрузил бы такую же вывеску. Предложи, папа».
— Это возмутительно! — всерьез возмутилась мамаша. — В конце концов Кирку посадят.
— При Сталине это не исключено, — хмуро согласился я.
26
9 апреля 1930 года.
Маяковский
И глотать было больно, и слезились воспаленные глаза, и сморкался он каждые пять минут в клетчатый носовой платок размером в добрую старинную салфетку.
В зале сидели студенты Института народного хозяйства имени Плеханова, что помещался на Стремянном.
Они не встретили Маяковского хлопками, как всегда встречали теноров и певиц из Большого театра.
Искоса из-под бровей взглянув на студентов своими тяжелыми воспаленными глазами, Маяковский сказал:
— У меня грипп, болит горло, трещит башка. Очень хотелось поваляться дома. Но потом я подумал: «Чего только не случается на свете с человеком. Иногда он даже умирает. А вдруг и я отправлюсь, как писал, — «в мир иной».
Пустота…Летите, в звезды врезываясь.Ни тебе аванса,Ни пивной…Эта мрачная шутка студентами не принялась.
Маяковский закинул голову:
— А вот, товарищи, вы всю жизнь охать будете: «При нас-де жил гениальный поэт Маяковский, а мы, бедные, никогда не слышали, как он свои замечательные стихи читал». И мне, товарищи, стало очень вас жаль…
Кто-то крикнул:
— Напрасно! Мы не собираемся охать.
Зал истово захохотал.
— Как вам не совестно, товарищи! — истерически пропищала чернявенькая девушка, что стояла у стены слева.
— Мне что-то разговаривать с вами больше не хочется. Буду сегодня только стихи читать.
И объявил:
— «Во весь голос».
— Валяй!
— Тихо-о-о! — скомандовал Маяковский.
И стал хрипло читать:
Уважаемые товарищи потомки!Роясь в сегодняшнем окаменевшем говне,Наших дней изучая потемки,вы, возможно, спросите и обо мне…— Правильно! В этом случае обязательно спросим! — кинул реплику другой голос, хилый, визгливый, но тоже мужской.
Маяковский славился остротой и находчивостью в полемике. Но тут, казалось, ему не захотелось быть находчивым и острым.
Еще больше нахмуря брови, он продолжал:
Профессор, снимите очки-велосипед!Я сам расскажу о времени и о себе.Я, ассенизатор и водовоз…— Правильно! Ассенизатор!
Маяковский выпятил грудь, боево, по старой привычке, засунул руки в карманы, но читать стал суше, монотонней, быстрей.
В рядах переговаривались.
Кто-то похрапывал, притворяясь спящим.
А когда Маяковский произнес: «Умри, мой стих…» — толстощекий студент с бородкой нагло гаркнул:
— Уже подох! Подох!
Так
прошел в Институте имени Плеханова последний литературный вечер Маяковского. На нем была моя сестра. Домой она вернулась растерянная, огорченная.Еще драматичнее было после премьеры «Клопа» у Мейерхольда. Жидкие аплодисменты. Актеры разбежались по уборным, чтобы спрятаться от Маяковского. Шныряли взглядами те, кто попадался ему на глаза. Напряженные, кисло-сладкие улыбки. От них и со стороны тошнило.
Словом, раскрылась обычная картина неуспеха.
А у Маяковского дома уже был накрыт длинный стол «на сорок персон», как говорят лакеи.
Явилось же пять человек.
Среди них случайно оказалась актриса Художественного театра Ангелина Осиповна Степанова.
Ее увидал Маяковский в вестибюле и пригласил:
— Поедем ко мне выпить коньячку.
Отказаться было неловко.
За ужином он сидел во главе пустынного стола. Сидел и мрачно острил. Старался острить.
Непригодившиеся тридцать пять приборов были, как покойники.
Встретив на другой день Николая Эрдмана, Ангелина Осиповна сказала ему:
— Это было очень страшно.
— Да. Вероятно. Не хотел бы я очутиться на вашем месте.
И на его тоже. На его и подавно.
Вот и не очень-то я удивился, когда узнал, что Маяковский выстрелил себе в сердце. Это не было для меня громом среди ясного неба. Какое уж там ясное!
В комнату вбежал Эмиль Кроткий. Он сжимал в кулачке обрывок корректурного листа.
— Вот!.. Вот!.. — задыхался сатирический поэт. — Вот!..
На обратной стороне грубой шершавой бумаги было что-то нацарапано карандашом.
— Заправь галстук за жилетку, Эмиль. И садись за стол. Суп мы уже съели. Начинай с котлет! — с деланной строгостью сказала жена Кроткого — Лика Стырская.
Росточка они оба были самого незначительного. Одинаковые. Ровненькие! Только он — в чем душа держится, а она — толстенькая. Описывать их возможно словами уменьшительными, которые я не люблю. Но тут уж ничего не поделаешь.
— Эмиль, садись кушать котлеты, а то они остынут.
Он не слышал ее слов и не видел на обеденном столе большой черной сковородки с рублеными котлетами, поджаренными до цвета угля.
— Вот, товарищи, вот! — И над своей лысинкой поднял кулачок с обрывком корректурного листа: — Вот!..
И задохся:
— Предсмертное письмо Маяковского!
— Читай же, Эмиль! Читай! — воскликнула толстенькая Стырская. — Вы подумайте, прибежал с письмом Маяковского, с предсмертным письмом, и молчит. Какой эгоизм!
У нее, как у большинства женщин, было свое, особое представление о логике и справедливости.
Близорукий Кроткий сдернул пенсне с носа, похожего на серп молодого месяца.
— Господи, я умру от разрыва сердца прежде, чем он начнет читать! — опять вскрикнула толстенькая Стырская.
Кроткий сощурился и как-то страдальчески покрутил шеей — тонкой, как у гусенка, вылупившегося из яйца:
— Толя, дайте мне, пожалуйста, глоток воды.
Я дал:
— Успокойтесь, Эмиль.
Он выпил весь стакан:
— Большое спасибо. Толя.
— Клянусь, я когда-нибудь его поколочу за эту вежливость! — продолжала горячиться Стырская.