Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги
Шрифт:
Среди его рукописей я обнаружил и новеллу, страшную новеллу о том, что он сделал. С философией этого, с психологическим анализом, с мучительно-точным описанием — как это делают.
Боже мой, почему я не прочел эти страшные страницы прежде? Вовремя?
Уберечь можно. Можно! Ему же и семнадцати еще не исполнилось. Впрочем, в Древнем Риме мужскую тогу надевали даже несколько раньше.
Тропинка ль, берег, подойду к окну ли,Лежу, стою…Вот, милая, и протолкнулиМы жизнь свою.Отцы, матери, умоляю вас: читайте
Это шпионство святое.
И еще: никогда не забывайте, что дети очень скрытны, закрыты. Закрыты хитро, тонко, умело, упрямо. И особенно — для родителей. Даже если они дружат с ними. Почему закрыты? Да потому, что они — дети, а мы — взрослые. Два мира. Причем взрослый мир при всяком удобном и неудобном случае говорит: «Я большой, я умней тебя». А малый мир в этом сомневается. И порой довольно справедливо сомневается.
Перед тем как это сделать, Кира позвонил ей по телефону.
Они встретились на Кирочной, где мы жили, и долго ходили по затемненной улице туда и обратно. И он сказал ей, что сейчас это сделает. А она, поверив, отпустила его одного. Только позвонила к его другу — к Рокфеллеру. Тот сразу прибежал. Но было уже поздно.
Домработница Шура в это время собирала к ужину. А мы отправились «прошвырнуться».
«Прошвырнулись» до Невского. Думали повернуть обратно, но потом захотелось «еще квартальчик».
Была звездная безветренная ночь. Мороз не сильный.
Этот «квартальчик» все и решил. Мы тоже опоздали. Всего на несколько минут.
Многие спрашивали:
— Кира это сделал из-за той девчонки?
— Нет, нет!
Вообще, мне кажется, что человек не уходит самовольно из жизни из-за чего-то одного. Почти всегда существует страшный круг, смыкающийся постепенно.
— Это ужасно! — говорит человек сам себе.
— И это ужасно.
— И это.
— И это.
И стреляет себе в сердце, принимает яд или накидывает петлю.
Не слишком задумывающиеся люди принимают за причину наиболее доступное их пониманию «это». Причем особенно для них убедительно, я даже решусь сказать — привлекательно: человек убил себя из-за любви.
Могут ли теперь мои стихи быть веселыми?
Никритиной
С тобою, нежная подругаИ верный друг,Как цирковые лошади по кругу,Мы проскакали жизни круг.29
Война. Немцы в бинокль видели золотой купол московской колокольни Ивана Великого и без бинокля — простым глазом — Адмиралтейскую иглу, сверкающую над Ленинградом. Они взбирались на Машук, пытались лечить свои сифилисы в Пятигорске, валялись на ялтинском пляже и мыли в Волге свои мотоциклы. А сегодня мы их моем в Эльбе.
Это — ход истории. Кстати, довольно банальный ход.
Пожалуй, на острове Св. Елены подобная мысль и Наполеону приходила в голову. А раньше того — шведскому королю Карлу XII, ускакавшему из России в Турцию верхом на лошади.
А может быть, эта мысль и не приходила? Вероятно, и Наполеону, и Карлу XII не приходила. Ведь головы-то у них были генеральские. Наполеон, вероятно, наморщив свой лысый лоб, тяжело думал: «Если бы я при Ватерлоо бросил гвардию на левый фланг…» и т. д. А Карл XII грыз самого себя: «Черт побери, дернуло ж меня при Полтаве…» и т. д. Какой идиотизм!
Голова
Адольфа Гитлера меня не интересует.Вернувшись из эвакуации, Василий Иванович Качалов зашел ко мне в номер гостиницы «Москва»:
— По стихам. Толя, соскучился. Новенькие имеются?
— Имеются…
— Не почитаешь ли?
— С удовольствием.
По своей всегдашней манере он подпер ладонями гладко выбритые скулы. В тот день я бы не сказал, что они выутюжены горячим утюгом. Война, эвакуация, повторяющееся и повторяющееся воспаление легких — плохой утюг, плохой массаж лица.
Перед тем как заняться стихами, мы, разумеется, поговорили о наших победах на фронте.
Отлично понимая всю необходимость этой кровавой драмы, радуясь сокрушению мерзкого фашизма, я относился к существованию войны в моем веке с неиссякаемой ненавистью, кровно унаследованной от покойного отца. Вообще, невольно приглядываясь и прислушиваясь к себе, то и дело я замечал срывающиеся у меня с языка отцовские словечки, любимую его поговорку, его привычные жесты.
Это прекрасно, что ушедший человек продолжает удивительно жить в оставшемся на земле. Продолжает жить, скажем, в цвете глаз своего сына, а потом внука, в зализах на лбу, в сорок втором номере ботинок. И в мыслях, и в страстях, и во вкусе. И Бог ты мой, как грустно, если человек наперед знает, что ему не в ком жить после своего ухода. Я и врагу своему не пожелаю этого.
— Ну-с, товарищ стихотворец, начали.
Читаю:
От свиста этого мечаПотухМой дух,Как в сквозняке свеча.Осталось стеариновое тело,Которому ни до чего нет дела.— Следующее.
Читаю:
Наш век мне кажется смешным немножко,Когда кончается бомбежка.— Следующее.
— «Войне».
Давайте так условимся, мадам;Свою вам жизнь, извольте, я отдам.Но руку — нет, простите, не подам.Пусть нас рассудит время и потомствоС убийцами я не веду знакомства.— Следующее!
Когда война легла,Как мгла,Когда легла на век мой тенью,Прилично опоздав,И я пришел к высокому презренью.— Следующее.
— «Эй, человек!..»И человек летит со счетом.И человеку платит этот векС широкой щедростью из пулемета.— Следующее.
— Неужели?
— Всенепременно.
— И в этот мракЖиви!Живи, дурак.— Следующее.
— Есть!
Последнее. Я ставлю душу. Ну!Тасуй-ка и сдавай, насмешливый партнер.Так… Потяну… Еще… Еще одну…Довольно. Хватит. Перебор.Черт побери, какое невезенье!Я рву и комкаю крапленые листы.Вот так игралось и продулось ты,Мое шизофреническое поколенье.