Моя Марусечка
Шрифт:
Марусю толкнули в бок:
— Зовет, зовет!
Трепеща от ужаса, она подошла к старику и прикрыла ладонью щеку и висок. Жар поднялся из подключичных ям и залил ей лицо. Маруся заплакала так громко и виновато, что от нее отпрянула прижулившаяся было у ее ног собачонка.
— Ну, что скажешь? — прошамкал старик.
— А что спросишь? — дерзко крикнул из толпы Митя.
Маруся обмерла:
— Молчи… Это же Бог…
— Бог?! — изумился Митя, подбежал к старику и заглянул ему в лицо.
Старик с неудовольствием оглядел и Марусю, и Митю, но ничего не сказал. Из толпы на нее зашикали:
— Иди, иди! Простили тебя!
Маруся пошла, одна…
По обе стороны дороги стояли перекосившиеся избы, сараи, амбары. Из досок сыпалась труха, пауки — путешественники застыли на солнечных пятнах.
Ее догнал какой — то бородатый мужичишка и протянул большую картонную коробку:
— На! Можешь поднимать ее на грудь, на плечо, опускать на живот, только на землю не ставь. Понятно? — торопливо шептал он. — Всю дорогу держи в руках!..
— Что это? — прошептала Маруся.
— Как что? Твое горе.
— Горе… — повторила она за ним, помертвев, но тут же опомнилась: — А Митя? Митя где?
— Он не пойдет, говорит, здесь останусь…
Маруся посмотрела на развешанное невдалеке белье, в голове ее что — то щелкнуло, тут же нависла черная ночь, плотная, густая, и сжевала все звуки.
…Через неделю, на майские, Митю взяли.
Митя — Митя…
Маруся прислушалась — вдруг ей ответят:
— Ну тут я, мам!
Тихо. Только в унитазе журчит вода.
— Митя, Мить… — тихонько позвала Маруся.
Никого.
— Митя, а знаешь, — начала Маруся, — Андрей убился. Купил велосипед: покрасил — продал. Купил уже мопед: покрасил — продал. Купил мотоцикл — поехал кататься. Девчонок покатал, пацанов покатал. А тут на тебе — милиционер на «бобике». Он от него. Тот за ним. Бежал — бежал, кувыркнулся и убился. Схоронили Андрея…
Игорек женился. Ей четырнадцать, ему восемнадцать. Живу — ут! Уже родили парнишечку, и уже с тещей подрался.
Сема в летчики не попал, торгует редиской на рынке.
А Вова, помнишь, с тобой учился, вечно сопливый, он еще описался на уроке природоведения, теперь спартанец: штанги тягает и гири, на той неделе поехал в Болгарию на соревнования.
Эдик тебе привет передавал: мол, передай Мите приве — ет! А я ему говорю: Митя вернется, он тебе такой привет передаст! Я ему, Митя, не смолчу.
Папка твой приходил, хотел дров наколоть полный сарай. Но Пашка его переманил крышу толем покрывать. Так что он потом и до дома не дошел, у нас ночевал.
Митя, знаешь, на нашей улице асфальт положили. Как хорошо! Только дождь поднырнул и вздыбил его…
Маруся задумалась: сказать про Раю? Она видела ее в воскресенье — мыла под уличной колонкой забрызганные грязью ноги. Ее окружили какие — то сопливые пацаны и жадно следили за каждым ее движением. Ноги жирные, сало толчками билось под кожей… Нет, не стала говорить.
В дверь постучали:
— Марусенька, пусть в туалет!
Федя.
— Марусенька! Это я, Федя…
— Иди на второй этаж.
Маруся проглотила крошку хлеба, в желудке стало черство. Она уронила руки в подол. Из сердца вся жизнь выкачалась…
— Интересно, в Америке овцы есть? — задумалась она, вспомнив негров с выставки, все они были одеты в протертые линялые парусиновые штаны, на складе из такой парусины шили мешки под муку и полтавку… — А худющие! Поди, досыта ни разу не ели. Неужели в Америке нет овец?..
Маруся замерла в оцепенении.
— Пойду скажу: «Вася! А отвесь — ка мне хороший
кусок свинины с сахарной косточкой, грамм на семьсот!» А не понравится, так и не возьму!Она встала, но никуда не пошла.
В окошко заглянуло беловатое солнце, больное, хилое, повисело и умерло. Опять заморосило. С неба падали сначала как будто лягушки, потом как камбала, потом как лещи. Дождь…
— Эх, жизнь! Хоть бы какого цыгана подсунул мне, боже… А то кто только меня не пинает! Олю вон никто не тронет. Пусть мужик ее в погреб свалился, пусть глухой, как колода. Оля с ним пальцами разговаривает. А — замужем. А мне жизнь ногой на грудь наступила и утопила ее по колено. Где моя грудь? Зубы повалились все разом, как плетень. Руки…
Маруся повертела руки:
— Как кора…
Ее отвлек шум шагов — твердых, громких. Так никто не ходил, даже в молочном.
Маруся приоткрыла дверь бендежки ровнехонько на один писк: какие — то люди проходили на второй этаж, все в пиджаках — и мужчины, и женщины. В ту же минуту в щель дохнуло курятником: Федя!
— Марусенька! — прошептал он, задыхаясь. — На партком пошли! Щас по Давидовичу пройдутся с песочком!..
— Ну что, и хорошо, раз такое дело… — сказала Маруся и направилась в зал.
В сторону очереди лучше не смотреть, от нее пыхает жаром, как из печки. Она прошла на улицу, постояла под дождем, посмотрела на прохожих: все шли мрачные, с заляпанными грязью ногами. На той стороне на органном зале красная черепичная чешуя, дождем облитая, так и блестела…
Маруся вернулась в бендежку, взяла веник, швабру, ведро, жестянку с хлоркой и направилась наверх, в зал. Постояла под дверью, прислушалась: тихо. Заглянула: услышала вискозный шелест ляжек — Алюська встала из — за стола, широкая, полная, с круглыми плечами, в глубоком декольте, обрамленном на груди и спине веревочкой с приклеенными долгостеблыми пушинками, ее руки, тоже полные, оттопыривались от крупа, шея, белая, мраморная, губы, щеки, торжествующие, ликующие, спокойно — справедливые глаза, брови, одна домиком, другая червяком, голубой от волнения нос, под левой ноздрей бородавка со светленькой бородочкой, волосы, заколотые костяными шпильками, гофрированный щипчиками и вываленный далеко на лоб чуб — ничего, красиво, подхватывая убегающую слюну, она начала говорить про псов сионизма…
Какие — то люди зашторивали окна синими байковыми тряпками, у задней стены устанавливали алюминиевое колесо для показа фильма, как в кинотеатре.
Они сидели, весь торг, на стульях в первом ряду, в пиджаках со значками, колени вместе, локоны за ушами, языки сухие, слюна в желудке, воля в кулаке, кулаки на коленях. А уже вдалях, в фанерных креслах, притулились продавцы из рыбного и мясного, два грузчика из молочного и Марья Петровна из буфета.
— Ой, Марья Петровна партейная, а я ей ругала докторскую колбасу, — прошептала Маруся и поискала глазами Давидовича.
Мишаня сидел в последнем ряду. К нему, наступая всем на ноги, пробирался Виталька.
Алюська села на круглый вертлявый табуретец — так ей было удобно следить за экраном, держа в руках длинную костяную указку. У ее ног стояли штабельками натянутые на рамки плакаты и диорамы оккупации палестинских земель и Голанских высот.
Когда погасили свет, Маруся шагнула в зал, волоча за собой мокрую тряпку на швабре. Она макнула голову в сноп света, бьющий из прожектора, переломила его и подошла к Мишане.