Моя революция. События 1917 года глазами русского офицера, художника, студентки, писателя, историка, сельской учительницы, служащего пароходства, революционера
Шрифт:
<…>
Возвращаясь… пешком до… дома, мы слышали, как в проходе между Ламотовым павильоном и Зимним дворцом шла громкая, на всю улицу, пьяная перебранка. Это, очевидно, приставленный к погребу караул снова ломился к вину, а их не пускали менее соблазненные товарищи. От повстречавшихся у Зимнего матросов тоже сильно пахло спиртом – хотя они только еще направлялись к погребу…
26 ноября (13 ноября). Понедельник. Плохо спал. Все лезут те же мысли вокруг декрета Луначарского, моего участия, моей неспособности и т. д. И тут же страх за личное будущее и просто ужас от повальной нелепости и от безвыходности общего положения. <…>
Сегодня до вечера оставались без газет, а потому, пожалуй, и самочувствие чуть лучше.
Утром «исполнили свой гражданский долг», подав голос за список № 3 и изменив (единственно из любопытства) своему обыкновению. Организована
<…>
Зашел в Зимний, но уже никого там не застал <…>. Жутко было бродить по еле освещенным керосиновыми лампами коридорам и лестницам исполинского здания. В одном из помещений, выходящих в нижний колоссальный коридор (ближе к центральным воротам), я констатировал: там все еще стоят две огромные золоченые ампирные (несомненно, императорские) кровати, на которые я уже столько раз обращал внимание – когда-то Макарова, недавно еще Ятманова, – дабы их убрать из этого проходного места и отставить в более надежное, в ожидании того, чтоб их поместить в какой-нибудь бытовой музей.
27 ноября (14 ноября). Вторник. <…>
В назначенный час (12.30) в Зимнем. <…>
Служащие дворца говорят, что… трудно препятствовать расхищению погреба, т. к. это расхищение приняло теперь организованную форму. Иногда, например, можно услыхать такие фразки, которыми перекидываются солдаты и некоторые низшие служащие (дворники, сторожа): «Что, готово? Корзины принесены? Сейчас будут!» и т. п. К вечеру собираются отовсюду темные личности, и уже не с одними корзинами, но и с тачками. Целые партии вина припрятаны по разным углам необъятного здания и даже рассованы между дровами.
<…>
Подвергнув «декрет» Луначарского, уже переработанный от начала до конца Верещагиным, еще одной корректуре и удалив из него все, что могло бы иметь особенно тревожный характер (самый больной вопрос о принудительном отчуждении смягчается вполне формулой: «Отсылается решению Учредительного собрания»), я покинул своих коллег и прошелся по апартаментам половины Александра II, уже значительно прибранным стараниями Петровского169 и Верещагина. Последний считает, что девять десятых бывших здесь вещей погибло, но Петровский оспаривает это, и я думаю, прав скорее он. Мало того, я убежден, что когда все будет приведено в окончательный порядок, кое-что из сломанного починено, разбитые на картинах стекла заменены целыми, дырки на портретах и картинах заделаны, то разрушения станут просто незаметными. Вещи скончавшейся в младенчестве вел. княжны Александры Александровны почти все нашлись, но перегибавшийся в ручке детский зонтичек сломан. Но, разумеется, было бы неблагоразумно их оставлять там же, на ларе за альковом, куда они были положены когда-то безутешным отцом, – рядом со своей солдатской кроватью. Из гардероба Александра II утащено много брюк и мундиров, в которых похитившие их, вероятно, теперь и разгуливают. Похищено многое, что лежало в футлярах, которые теперь все пусты (печатки, миниатюры, медали и т. п.), но многие мелкие предметы, которыми был уставлен письменный стол и которые лежали на низких шкафах, все же нашлись (опись им была составлена Верещагиным еще летом), и лишь некоторые из них сломаны, будучи сброшены и раздавлены сапожищами. Чудом уцелела под своим стеклянным колпаком серебряная елочка (подарок на серебряную свадьбу Государю императора Вильгельма170?), на ветвях ее повешены овальные миниатюрные портреты членов императорского дома, и они целы! Замечательно, что печатный текст Евангелия, снабженный собственноручными пометками Александра II на полях, вырван и оставлен, но серебряный оклад похищен.
Не тронут и серебряный бюст Петра I, очевидно, потому, что из-за патины, его покрывающей, его легко принять за чугунный. Разломаны все ящики письменных столов и низких шкафов, но это не так печально, ибо они все были
самой ординарной работы, «даже не Гамбса [154] ». Напротив, изящная конторка Александра I в углу у окна цела. Не знаю, что сталось со стереоскопическими картинками несколько легкого содержания, которые после погрома я видел еще вместе со всякими бумагами (ныне сданными в Архивную комиссию) валяющимися на полу. Как-то было конфузно справиться у моих провожатых о судьбе этих несколько предосудительных сувениров… Картины, висевшие по стенам в темной уборной, куда, очевидно, солдаты не догадались зайти, все еще висели на прежних своих местах.154
Генрих Даниэль Гамбс (1764–1831) – мебельный мастер из Пруссии, работавший в Санкт-Петербурге.
В соседней с кабинетом комнате («Учебной», «Приемной») я нашел тот самый ящик на ножках роскошной работы, который был поднесен Государю по случаю двадцатипятилетия царствования и в котором хранились 25 листов с акварельными видами Петербурга – работы разных видных художников, в том числе моего отца, моих двух братьев, М.Я. Вилье171, Вилье де Лиль-Адана, Премацци172 и т. д. Увы, этот ящик был жестоко поломан в разных местах, стекло в его крышке разбито, а виды Петербурга, частью порванные, разбросаны по всем углам. В таком печальном виде я увидал этот дар Городской думы, изготовлявшийся (в 1880 г.) на моих глазах, когда я в первый раз после погрома посетил дворец. Теперь все листы были снова уложены в ящик, а самый яшик (домашними способами) починен.
И снова во время этого моего нового обхода половины Александра II у меня ожила мечта о создании грандиозного музея в Зимнем дворце, точнее, целого ряда музеев историко-бытового характера, которые являлись бы известным продолжением Эрмитажа – с доведением коллекций до наших дней. Тут же, в связи с прочим, был бы расположен Восточный отдел, Кабинет эстампов (перенесенный из слишком тесного помещения в Эрмитаже) и многое другое. Однако Верещагин сразу меня разочаровал. Он вдруг заговорил о необходимости предоставления значительной части дворца под разные организации (!). Ах, какие можно было бы сделать чудеса, если бы не было этих чиновничьих душ, вечно думающих о том, как бы угодить начальству, и хотя бы такому, которое они только вчера признали и в душе продолжают ненавидеть!..
28 ноября (15 ноября). Среда. Предполагал сегодня весь день рисовать костюмы «Петрушки», но не тут-то было! В «Известиях» появилась дурацкая заметка о том, что мы с Верещагиным принимаем близкое участие в работе Луначарского! Мне это показалось настолько опасным (и вредным для самого дела, ибо все те, без которых нам не обойтись, могут окончательно от нас отмежеваться, прекратить всякое с нами общение), что я решил написать Луначарскому письмо и отправился с проектом такового к Верещагину, чтоб с ним вместе все обдумать. <…>
Верещагин, который и без того очень тяжело переносит одиум, вызванный своей «поддержкой самозваному правительству», всполошился чрезвычайно! Решено вместе составить текст объяснительного письма для печати. (Между прочим, выяснилось, что и Петровский ведет дневник, и это – с июня, однако я о своем Дневнике благоразумно умолчал.)
Каким-то своим подсознательным чутьем я чувствую постепенное упрочение позиции большевиков. Но и факты налицо. Их правительство уже признал испанский посланник (посол?), а в Министерстве иностранных дел растет число служащих, встающих на работу <…>.
В глубине души я убежден, что в душе и по существу русские люди свободнее всех. Даже при царском режиме не было нигде во всем свете такой свободы (доходившей до распущенности) в быту, беседах, в мыслях, какая была именно в России. Самое наше пресловутое «право на бесчестие» лишь выражение такой внутренней, имманентной всякому человеку свободы, основанной на расовых особенностях, но питаемой и христианской идеей «Царства Божия внутри нас».
Я даже скажу, что и социализм в будущем не очень меня пугает. Просто здесь в чистом виде ему не ужиться! Это пока социализм оставался заморским учением, пока он являлся мечтой, он представлял собой нечто соблазнительное, а когда дойдет дело до его реализации посредством всяческих дисциплинарных мер (вплоть до террора), так русский человек очень скоро (а может быть, не «так уж скоро») выработает в себе иммунитет, который выразится, хотя бы в самой примитивной форме, в разгильдяйстве, вялости, кисельности. <…> Я склонен думать, что именно Россия и все национальные (расовые) особенности русского человека спутают всю игру и не дадут совершиться тому муравьиному порабощению, которое горше всего другого.