Моя сумасшедшая
Шрифт:
— Сами-то не боитесь, Иван Алексеевич?
— Боюсь, — Акулов усмехнулся в щетку усов и потянулся за рюмкой. — Кто ж теперь не боится? Мне один умник на допросе как-то сказал: «Адреналин для русской души все равно, что бензин для авто. От него все и крутится».
— Адреналин? Что за штука?
— Гормон. Представь: вон та занавесочка сейчас — дрыг, и оттуда Сам! Френч там, сапожки, трубка — как полагается. Отслушав нашу с тобой беседу с начала и до конца. Вникаешь? Сердчишко — прыг и ну гнать кровь от головы к рукам-ногам. Адреналин действует — чтоб смыться по-быстрому. А голова в такой ситуации много нужнее… Или вот возьмет Генрих и накатает телегу в Политбюро и комиссию партконтроля о том, что ты с пятнадцатого по семнадцатый ходил
— Будто они там не знают! — Б. с натугой усмехнулся.
— Знать одно. Да и заслуги у тебя. Но совсем другое дело, когда органы информируют, в которых ты и сам не последняя спица. Тут реакцию предсказать не берусь. Ни лично твою, ни наверху.
— Шутите, Иван Алексеевич.
— Какие шутки… Между прочим, тот, самый первый Джугашвили, семинарист, табака на дух не выносил. Истерики устраивал сокамерникам…
Он помолчал несколько секунд, гулко откашлялся и продолжал:
— Теперь так. Сказанное прими к сведению. Если со мной что случится — тебе передадут документы. История, конечно, еще та курва, и диалектика у нее не гегелева, а собачья. Можешь, конечно, отказаться, твое право. Найдется другой. Что касается этих твоих парней…
— Александровский, Ушаков, Голутвин, — быстро подсказал Б.
— Да. И Коган с ними. Распоряжение об их переводе в Москву из Харькова подписано. Возьмешь у секретаря. Двоих я помню — встречались в Сталино, когда оно еще было Юзовкой.
— Спасибо, Иван Алексеевич.
— Тогда все. Езжай. Буду жив — у хохлов не засидишься.
Они обменялись рукопожатием как единомышленники.
И только позже, в лифте, важно плывущем вниз, Б. увидел свое отражение в зеркале — и вдруг сорвался в паническую пустоту. Однако сумел удержаться: лифтер с кубиком в петлице четко держал его в поле зрения.
«Паккард» ждал у подъезда, и, уже взявшись за никелированную ручку двери, он автоматически отметил, что сопровождать назначен всего один офицер. Это означало, что все в порядке.
«На вокзал», — велел он шоферу, и через минуту длинный черный автомобиль, подсигналивая, выскочил на площадь Дзержинского, затем на проспект Маркса. Вскоре за стеклом проплыла уступчатая громада гостиницы Коминтерна.
Свернули направо. Манежная площадь, за нею из легкого серо-розового тумана, окутавшего во второй половине дня город, проступили стены Кремля и две башни, на которых через пять лет установят пятиметровые звезды из рубинового стекла. Александровский сад, приземистая Кутафья…
В вышине, над зеленой кровлей Большого дворца, похожей на днище опрокинутого корабля, кремлевские вороны, известные своей бесцеремонной наглостью, устроили игрища. Сотни птиц, взмыв и поймав поток ветра, начинали набирать высоту по спирали, смешиваясь, спеша, клубясь, и вдруг стремительно падали, крича, заваливаясь на бок и бессильно трепыхая лохмотьями крыльев. Над самой кровлей, нащупав воздушную опору, выворачивались из, казалось бы, смертельного пике и опять начинали карабкаться вверх.
Издали — будто ветер носит над пепелищем клочья горелой бумаги и прочий никчемный прах…
3
— Никита, я туда не пойду… Не могу, и все. Иди сам…
Они уже были у ворот кладбища. Сумерки сгущались. Олеся, сжимая в руке букетик желтых нарциссов, расхаживала вдоль ограды, зябко поводя плечами под легкой кофточкой. Каблуки узких белых босоножек четко озвучивали каждый шаг…
Эти заграничные босоножки, подаренные в прошлом году Петром, она нашла в шкафу вскоре после ухода Юлии, села на пол в своей комнате и, прижав их к груди, тонко заскулила, как щенок с перебитой спиной. Все кончилось.
Потом она все-таки встала и побрела в кухню. Нельзя, чтобы Никита или кто угодно увидел ее такой — растрепанной, опухшей от слез, с искусанными губами, совершенно несчастной. Нужно что-то делать с собой. Жить дальше, если получится…
Она не хотела верить всему, что Петр оставил ей в наследство, но в глубине души знала — это страшная правда. Его странного дара предвидения Олеся всегда побаивалась. Даже по мелочам:
вот они вдвоем зимой в городском саду на катке. «Осторожнее, — предупреждает Хорунжий, — сейчас упадешь! Возьми меня за руку, а то будет больно». Коньками он владеет намного хуже, чем Олеся. Хохоча, она легко отрывается от него, описывает дугу и плашмя растягивается на льду. «Быть дому сему пусту», — как-то за завтраком бодро объявляет Петр; Олеся влюбленно заглядывает ему в глаза, пока мать возится у плиты. «Приснилось, что ли? — мрачно оборачивается Тамара, — молчал бы уж, вещун…» — «Сегодня спал отлично, без снов, — Петр исподтишка подмигивает Лесе. — А дом простоит черт знает как долго, поселятся в нем всякие чужие люди, которым и дела не будет до тех, кто здесь когда-то обитал. И вообще ни до чего не будет дела. Так, изредка, кто-нибудь покосится на мемориальную доску: мол, с такого-то по такой-то здесь проживал выдающийся украинский поэт… Кстати, и в самом деле неплохой, если бы не…» — «Что за чушь ты мелешь? — возмущается Тамара. — Язык помелом. Меньше пить надо!» — «Ну что ты, дорогая, речь там совсем не обо мне. Меня вообще лет сорок и поминать не станут…»Хорунжий любил подобным образом подурачиться. Но когда он, после очередной ссоры с Тамарой, выбегал из дому в ночь, полуодетый, бешеный, а Олеся пыталась его остановить, удержать, зная, что все кончится долгими днями мрачного безмолвия, Петр, отталкивая ее руки, бормотал: «Мы никогда не будем вместе, девочка моя… Никогда я не смогу тебя утешить… Дура, безмозглая дура, на что она тратит свою куцую жизнь… И не подозревает, что сама, своей рукой сведет с ней счеты…»
Леся пугалась до дрожи и отступала. Но всегда он возвращался так, будто ничего и не случилось…
Она все-таки нашла в себе силы выйти из дому. Немного прошлась по тихим улочкам, вдыхая запах осыпающейся сирени, купила у вновь появившихся в городе старух-цветочниц букетик нарциссов. Никита уже ждал, и Леся помахала ему еще издали. Крепкий, широкоплечий, надежный, он, едва заметив, поспешил навстречу. С его лица так и не сходило озабоченное выражение.
И только у кладбищенских ворот она поняла, что не сможет даже приблизиться к могиле. Гроб пуст. Петра там нет — он снова всех разыграл… Как всегда.
— Пожалуйста, я очень прошу тебя, Никита, — горячо зашептала Олеся. — Ты добрый, хороший, умный человек. Ты должен понять. Положи цветы, перекрестись — и бегом назад.
Никита озадаченно взглянул на нее, нахмурился и взял из ее рук букетик.
— Подержи-ка портфель… Ты помнишь, где это?
— Нет…
— Ладно, сам найду. Никуда не уходи, слышишь? Жди меня здесь!
Глядя ему вслед, Олеся вздохнула. Сердце щемило, и невозможно было вздохнуть полной грудью.
Несмотря на то, что щеки горели огнем, вскоре она почувствовала, что начинает замерзать. Прижав потертый Никитин портфельчик к груди, Олеся начала энергично прохаживаться вдоль ограды кладбища, считая вывалившиеся из кладки кирпичи. Подъехала машина, из ворот, шурша на ходу газетным свертком, появился грузный человек в засаленной белой фуражке, хлопнул дверцей и уехал. Там, где он ненадолго остановился, пыльной кучкой засуетились воробьи; из куста сирени высунулся костлявый, в парше, пес и, безразлично окинув взглядом воробьиную суету, скрылся. Зажглись, перемигиваясь, тусклые фонари под жестяными тарелками. Женщина в черной косынке торопливо пробежала мимо Леси к кладбищу, в руке у нее позвякивало пустое цинковое ведро. В зеленоватом вечернем небе не было ни облачка, один узкий, опрокинутый навзничь серпик старой луны.
«Холодно, хол-лодно, ну где же ты бродишь, парень?» — бормотала она, ускоряя шаги и все больше удаляясь от ворот, пока чьи-то руки внезапно не обхватили ее дрожащие плечи и не притянули к себе.
— Отведи меня домой, Никита, что-то я совсем продрогла, — жалобно попросила Олеся, прижимаясь к нему. — Ну что ты стоишь? Идем скорее!
— Там полный порядок. Я все сделал, как ты велела…
— Молчи. Потом. Не хочу ничего этого слышать. Вот твой портфель, — Олеся высвободилась и взяла Никиту под руку. — Спасибо… и не уезжай никуда сегодня. Тебе ведь не нужно возвращаться, нет? Не бросай меня, иначе я сойду с ума.