Моя жизнь. Встречи с Есениным
Шрифт:
Я осталась в Виареджио, черпая мужество в сиянии глаз Элеоноры. Она укачивала меня на руках, утешая, но не только утешая — она сама, казалось, близко принимала к сердцу мою скорбь. Я поняла, что не могла выносить общество других людей потому, что все они играли комедию, тщетно пытаясь ободрить меня забвением о прошлом. Элеонора же говорила: «Расскажите мне о Дирдрэ и Патрике…» и заставляла меня повторять ей все их слова и поступки, показывать их фотографии, которые она осыпала поцелуями и плакала над ними. Она никогда не говорила: «Перестаньте горевать», а горевала вместе со мной. И впервые со дня смерти моих детей я почувствовала, что я не одинока. Элеонора Дузе была сверхчеловеком. Ее великое сердце могло бы вместить трагедию всего мира, ее душа была самая лучезарная, которая когда-либо озаряла своим сиянием печальные горести нашей земли. Часто, когда я гуляла с нею у моря, мне казалось, что ее голова достигает
Элеонора любила Шелли. В конце сентября, когда часто бушевали бури и вспышки молний разражались над злобными волнами, она, указывая на море, иногда говорила:
— Поглядите, то сверкает прах Шелли — он находится там, блуждая по волнам.
В гостинице мне порядком надоели посторонние, которые с любопытством разглядывали меня, и я наняла виллу. Что заставило меня выбрать именно ее? Большой красный кирпичный дом, расположенный далеко в лесу в окружении меланхолических сосен и огражденный огромной стеной. И если внешне вилла казалась просто грустной, то внутри она была исполнена неописуемой тоски. Согласно ходившему по деревне преданию, в ней некогда обитала одна дама, которой после несчастной страсти к кому-то из высокопоставленных особ австрийского двора — некоторые говорили, что к Францу-Иосифу, — было суждено пережить еще одно несчастье: увидать, как ее сын от этой связи сошел с ума. Наверху виллы находилась комнатка с окнами, заделанными решетками. Стены ее были покрыты фантастическими рисунками, а в дверях имелось маленькое четырехугольное отверстие, через которое, по-видимому, передавали пищу несчастному умалишенному юноше, когда он стал опасным для окружающих. На крыше была большая открытая галерея, одной стороной выходившая на море, а другой — на горы.
Мой каприз побудил меня нанять это мрачное жилище, в котором заключалось по крайней мере 60 комнат. Думаю, что меня прельстил стоявший кругом сосновый лес и дивный вид с галереи. Я спросила Элеонору, не хочет ли она жить здесь вместе со мной, но она вежливо отказалась и, переехав со своей летней виллы, наняла вблизи меня небольшой белый домик.
Дузе обладала необычайной особенностью в смысле переписки. Если вы находились в другой стране, она время от времени присылала вам, примерно раз в три года, одну телеграмму. Но, живя подле, она присылала каждый день, а иногда два раза в день, очаровательные записки, а затем мы встречались и часто гуляли у моря, где Дузе обычно говорила: «Трагический танец совершает прогулку с трагической музой».
Однажды, когда мы гуляли у моря, она повернулась ко мне. Заходящее солнце окружало ее голову огненным сиянием. Она разглядывала меня долго и с любопытством.
— Айседора, — произнесла она сдавленным голосом, — не ищите, не ищите больше счастья. На вашем лбу вы носите печать великой несчастливицы на земле. То, что случилось с вами, только пролог. Не искушайте же вновь судьбу.
О Элеонора, если бы я только прислушалась к твоему предостережению! Но слишком сильно расцветает надежда, чтобы ее можно было легко убить, и сколько бы ветвей не обламывать и не уничтожать, она всегда пустит новые побеги.
Дузе в то время была женщиной в полном расцвете жизни и ума. Гуляя вдоль берега, она делала длинные шаги, шагая так, как ни одна из всех женщин, которых я когда-либо встречала. Она не носила корсета, и ее фигура, в то время крупная и полная, хотя и огорчила бы любителей моды, являла благородное величие. Все в ней было выражением ее великой и измученной души. Часто она читала мне отрывки из греческих трагедий либо из Шекспира, и когда я слышала, как она читает некоторые строки Антигоны, я думала, какое преступление, что это великолепное исполнение не может быть показано миру. Неправда, что долговременный уход Дузе в зените ее зрелости и совершенства со сцены вызван, как некоторые предпочитают думать, несчастной любовью или какой-нибудь иной сентиментальной причиной и даже не ее нездоровьем, а тем, что она не находила ни помощи, ни средств, необходимых ей, чтобы осуществить идеи искусства так, как она хотела. Такова простая банальная правда. Мир, который любит искусство, покинул эту величайшую артистку мира, чтобы в течение долгих пятнадцати лет одиночество и нищета снедали ее сердце. Когда Морис Гест наконец понял ее и организовал для нее турне по Америке, было слишком поздно — она умерла в этом последнем турне, трогательно стараясь скопить деньги, необходимые для творчества, которого она ожидала все эти долгие годы.
Я взяла для виллы напрокат пианино и послала телеграмму своему верному другу Скенэ. Он немедленно приехал ко мне. Элеонора страстно любила музыку, и каждый вечер он играл ей Бетховена, Шопена, Шумана, Шуберта. Иногда тихим, нежным голосом она пела свои любимые песни.
Однажды в сумерки я внезапно встала и, попросив
Скенэ поиграть, протанцевала перед ней адажио из Патетической сонаты Бетховена. Это был мой первый танец после 19 апреля. Дузе поблагодарила меня, заключив в объятия и расцеловав.— Айседора, — сказала она, — что вы делаете здесь? Вы должны вернуться к вашему искусству. В этом единственное ваше спасение.
Элеонора знала, что несколько дней назад мне предложили контракт на турне по Южной Америке.
— Согласитесь на этот контракт, — настаивала она. — Если бы вы знали, как коротка жизнь и какими бывают долгие годы скуки, когда вокруг ничего, кроме скуки! Бегите от скорби и скуки — бегите!
— Бегите, бегите! — говорила она, но на сердце у меня было слишком тяжело. Я могла делать некоторые движения перед Элеонорой, но появиться вновь перед публикой казалось мне невозможным. Все мое существо было слишком измучено — каждый удар сердца лишь вопиял о моих детях. Пока я была с Элеонорой, я чувствовала облегчение, но ночи в этой уединенной вилле с эхом, доносившимся из пустых, угрюмых комнат, я проводила в ожидании утра. Я выходила из дому и далеко заплывала в море, надеясь заплыть так далеко, чтобы у меня не хватило сил вернуться, однако мое тело всегда непроизвольно поворачивало к суше — такова сила жизни.
Как-то в серый осенний день, прогуливаясь одна вдоль песков, я внезапно увидала впереди себя моих детей Дирдрэ и Патрика. Они шли, взявшись за руки. Я окликнула их, но они смеясь побежали вперед, скрывшись из виду. Я побежала за ними… преследовала… звала, но внезапно они растворились в тумане морской пены. Ужасный страх овладел мною. Это видение моих детей — неужели я сошла с ума? Я ясно почувствовала, что одной ногой переступила грань между бредом и безумием. Я увидала перед собой сумасшедший дом… угрюмо однообразную жизнь и в горьком отчаянии бросилась навзничь и зарыдала.
Не знаю, долго ли я пролежала так, когда почувствовала, как чья-то рука сочувственно гладит меня по голове. Я подняла глаза и увидала человека, который, казалось, сошел со стен Сикстинской капеллы, расписанной Микеланджело. Он произнес:
— Почему вы всегда плачете? Могу ли я что-нибудь для вас сделать, помочь вам?
— Да, — сказала я. — Спасите меня… спасите больше, чем мою жизнь… мой разум.
Вечером мы стояли вместе на крыше моей виллы. Солнце садилось за морем; восходящая луна заливала искристым светом мраморное склоны горы. Я поняла, что нашла избавление от горя и смерти, — что возвращена к жизни, чтобы любить вновь.
Когда на следующее утро я рассказала обо всем Элеоноре, она отнюдь не казалась удивленной. Хотя она терпеть не могла встреч с незнакомыми людьми, — все же снисходительно согласилась, чтобы я представила ей моего юного Анджело. Мы посетили его мастерскую — он был скульптором.
— Вы в самом деле думаете, что он гений? — спросила она меня, осмотрев его работы.
— Без сомнения, — возразила я, — и, вероятно, он окажется вторым Микеланджело.
Молодость удивительно эластична. Молодость верит всему, и я почти поверила, что моя новая любовь одержит победу над скорбью. Я так устала от беспрерывной и ужасной муки! Но увы! Моя иллюзия длилась недолго. Оказалось, что мой любовник принадлежит к строгой итальянской семье и помолвлен с молодой девушкой, также из строгой итальянской семьи. Он прежде не говорил мне об этом. Но однажды он объяснил мне все в письме и затем попрощался со мной. Я вовсе не сердилась на него. Я понимала, что он спас мой разум.
Приближалась осень. Элеонора переехала в свою квартиру во Флоренции, и я также покинула угрюмую виллу. Поехала сначала во Флоренцию, а затем в Рим, где намеревалась провести зиму. Рождество я встретила в Риме. Оно прошло довольно печально, но я утешала себя: «Зато я не в гробнице сумасшедшего дома — я здесь».
Мой верный друг Скенэ оставался со мной. Он никогда ни о чем не расспрашивал, никогда во мне не сомневался, а лишь дарил мне свою дружбу, преклонение и музыку.
Рим — чудесный город для опечаленной души. В то время как ослепительная яркость и совершенство Афин лишь обострили бы мою скорбь, Рим с его великими развалинами, гробницами и памятниками, свидетелями стольких прошедших поколений, явился для меня болеутоляющим средством. В особенности мне нравилось ранним утром бродить по Аппиевой дороге [63] , когда между длинными рядами гробниц по ней ехали телеги с вином из Фраскати со своими сонными возницами, прислонившимися к винным бочкам. Мне казалось тогда, что время перестает существовать.
63
Аппиева дорога — первая мощеная дорога, проложена при Аппии Клавдии в 312 г. до н. э. между Римом и Капуей; сохранилась до нашего времени.