Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

С переездом в город с ней произошла какая-то перемена. Она не то чтобы омрачилась или опечалилась, а пригасла. Я часто заставал ее в пустой квартире в каком-то сосредоточенном ничегонеделании. Удивительно, как умудрялась она выкроить пустые минуты в своем плотном дне. Забот у нее был полон рот. Один инфант с его желудочными капризами чего стоил. То он ломался и выплевывал пищу, которую, скрывая бешенство, засовывала ему в рот нянька, то вдруг обнаруживал волчий аппетит, за который тут же расплачивался рвотой. Все пугались до бессильного невмешательства, предоставляя ему облевывать с садистским усердием стол, стены, пол, няньку, мать, лишь Татьяна Алексеевна умела заткнуть этот фонтан.

Одну из главных ее забот составляла реализация промтоварного лимита. В закрытом распределителе на Петровке закупались всевозможные носильные вещи, большей частью женские, потому что они пользовались преимущественным спросом на Тишинском рынке. Мужчины-тыловики носили военное, чтобы избежать докучных вопросов:

почему не на фронте? И Татьяна Алексеевна, и Галя одевались в закрытых ателье: пошивочных и обувных, родственники получали обноски, а тут закупались фундаментальные вещи для рынка.

Загрузив машину, мы слали на Тишинку: Татьяна Алексеевна, Галя, верная Катя, ее ухажер, вскоре ставший мужем, кудрявый черноглазый Костя, я и рыжий шофер Колька. Татьяна Алексеевна осуществляла общее руководство, Колька ведал транспортом, торговые операции проводили Галя, Катя и Костя. На каждого напяливалось по две дамские шубы, через левую руку перекидывались мелкие вещи: кофты, платья, юбки, комбинации. Они шли на промысел, в кишащую глубину рынка, а я оставался в машине развлекать Татьяну Алексеевну. Тут не было фаворитизма, я предупредил Галю, что торговать не умею и не буду.

Я оказывал первую помощь Татьяне Алексеевне, у которой мерзли ноги|. Я растирал ей икры и колени, тугие икры, круглые гладкие колени; у толстовского Пьера ладонь была по задку ребенка, у меня — по сладостной чаше ее колена. Татьяна Алексеевна принимала мои услуги с бесхитростным спокойствием. Но случалось, в увлечении я подымался до подвязок. «Там у меня не мерзнет!» — предупреждала она. «Это для профилактики», — неизменно отвечал я. Конечно, эти упражнения не были столь невинными — в присутствии Гали Татьяне Алексеевне приходилось стойко перемогать холод. Колька же был не в счет. Все приобщенные к дому, кроме личного шофера Звягинцева, зависели от Татьяны Алексеевны, что гарантировало ей свободу поведения. Конечно, она понимала, что мной движет не только: человеколюбие, влечет ее плоть, но не видела в этом ничего греховного, лишь бы не переходило известных границ. Я был счастлив: тусклая, постная роль зятя обогащалась новыми красками.

Торговый день завершался хорошей выпивкой. Тут надо было держать ухо востро. Ладонь помнила округлость и гладкость колена, опасно доверяться тому чувству близости, которое возникало в машине. Один неосторожный жест, и ты полетишь вверх тормашками, как сатана из рая. Выбрав удобную минуту, я спрашивал: «Ножки погреть не надо?» В ответ — взрыв смеха, в котором проглядывало признание связавшей нас маленькой тайны. Но для ликования не было повода. Если наши отношения и впредь будут развиваться в заданном темпе, нам грозит повторение грустной истории вещего Финна и Наины.

Я любил рынок, способствовавший нашему сближению, и ненавидел другой род коммерческой деятельности Татьяны Алексеевны, который отторгал ее от меня. Этому предшествовал звонок помощника Василия Кирилловича, миниатюрного ангелоподобного Мито Аминова, произносившего одно-единственное слово: «Приезжайте!» Тогда Татьяна Алексеевна, ожидавшая этого звонка и потому готовая на выход: каракулевая шуба и каракульчовая папаха, лихо заломленная на золоте волос, большая и прекрасная, как Реймский собор, — звонила приятельнице, жене знаменитого авиатора, и тоже произносила одно-единственное слово: «Выезжай!» Затем то же сокровенное слово касалось слуха жены наркома среднего машиностроения, толстой Тарасовны, и жены автомобильного наркома Бабаяна. Эти дамы, а также жены двух замов Звягинцева, главного инженера и парторга ЦК на заводе мчались расхищать «гуманитарную», как сейчас почему-то говорят, помощь американских трудящихся советским рабочим. Тогда это как-то иначе называлось, я запамятовал.

До сих пор не могу взять в толк, почему американские рабочие, наши союзники в смертельной схватке, облекали свою помощь братьям по классу в такую паскудную форму. Они же не могли знать (и никогда бы этому не поверили), что их ношеное, грязное, заскорузлое тряпье проходит фильтрацию у привилегированных дам и лишь остатки попадают станочникам, сборщикам, разнорабочим. С души воротило при мысли, что эти ухоженные, разодетые, раздушенные дамы роются в слипшемся барахле, случалось — собственными глазами видел, — со следами крови, сукровицы, жира; вылинявшие от пота в проймах рубашки соседствовали с желто-муаровыми в паху джинсами, опорками на сношенных каблуках, дамскими туфельками без подметки, куртки из кожзаменителя на истершемся до мездры мехе, галстуки, превратившиеся в веревочку, дырявое, как дробью побитое, белье, комбинации без бретелек, сально-грязные лифчики. Никому не пришло на ум хотя бы простирнуть подарок, отправляемой соратникам через тысячи-тысячи верст. А ведь я сужу по тем сливкам, которые снимала с щедрых заморских даров Татьяна Алексеевна, что же доставалось самому гегемону? Однажды я набрался смелости и сказал ей о неэтичности этих поборов. «Я и сама так считаю, — искренне и живо откликнулась Татьяна Алексеевна. — Но противно, что Тарасовна все заберет». — «А вам не все равно? Как можете вы равнять себя с этой трупердой?» — «А ты думаешь, я лучше?» — спросила она со странной доверчивостью. Даже среди правительственных дам Тарасовна выделялась

моральной и умственной свинячестью. С ней постоянно случались какие-то дикие происшествия, особенно знаменито стало то, что вошло в историю номенклатуры под названием «Сосна Тарасовны».

Эту сломанную сосну на правительственном шоссе спилили совсем недавно. Полстолетия стояла она полуживым памятником славы Тарасовны. Она и ее муж были самыми толстыми людьми в Москве и самыми пьющими. Требовалось неимоверное количество спиртного, чтобы заполнить грандиозные емкости. Их душка шофер, которого они от великого демократизма заставляли пить вместе с собой, не обладал ни таким резервуаром, ни такой стойкостью. И однажды, когда они возвращались в Москву после затяжной попойки, задремал за рулем и врезался в сосну, повергнув могучее дерево. А у Тарасовны от испуга и потрясения начались родовые схватки. Она понятия не имела о своей беременности, просто не заметила ее. Младенца на редкость удачно приняли два нетрезвых акушера, муж и шофер, после чего муж перегрыз пуповину. Самым замечательным в богатырском приключении была фраза, которой Тарасовна обычно заканчивала свой рассказ: «Понимаете, я не ожидала ребенка и очень долго думала, что он не от меня, и дулась на мужа». Тарасовна — монстр. И вот Татьяна Алексеевна считает себя ничуть не лучше. Что-то с ней неладно. В золотом дворце завелась нежить…

Однажды я зашел в ее квартиру под вечер, в тот фиолетовый московский час, который в иные дни предшествует зажиганию уличных фонарей. Наверное, еще синих по военному времени. Странно, что я этого уже не помню. Когда сняли светомаскировку, когда вернулось обычное освещение, более того, мне никак не удается, думая о Татьяне Алексеевне, вспомнить — шла ли еще война или кончилась, и вообще «какое, милые, у нас тысячелетье на дворе?» стояло в дни моей великой тоски по ней. Это кощунственно: помнить самый беглый жест женщины и не помнить событий трагической эпохи, вытесненной из памяти сердца этой женщиной. Война шла к концу в потоках крови, озверевшим от тщеславия мальбрукам было наплевать, какой ценой взять Берлин. А мне было наплевать на Берлин, возьмут его или нет. Все лучшие уже давно погибли, их не вернуть. Фашизм не уничтожить. Его добивали в Германии, а он заваривался насвежо в Москве.

Я понимал Марка Антония, который в разгар битвы, склонявшейся в его пользу, плюнул на победу и припустил за перетрусившей невесть с чего Клеопатрой. Томясь возле Татьяны Алексеевны, я очень ожесточился ко всему остальному миру. Что это — моральное падение или высшая жизнь в человеке, я этого и сейчас не знаю. Покинув поле боя (почему поле — пучину), Антоний уронил свой воинский имидж, но вознес бессмертную страсть, швырнув империю, славу, жизнь под ноги предательницы. Она была на редкость некрасива, сохранились монеты с ее изображением, носатая, узколобая, тонкие птичьи веки на базедовых глазах — еврейская зубная врачиха. Но он видел ее другим зрением, и она была для него прекрасна. Впрочем, и Юлию Цезарю, еще до Антония, дано было видеть Клеопатру красавицей.

Итак, я зашел в квартиру Татьяны Алексеевны в грустный фиолетовый городской час. Мне надо было позвонить. Телефон стоял на тумбочке в прихожей. Я открыл входную дверь своим ключом, но Татьяна Алексеевна удержалась от естественного жеста любопытства или тревоги. Она стояла и разглядывала улицу в бинокль. В большой черный полевой бинокль. Я набрал номер — занято. Набрал еще раз — долго жду, никто не ответил. Я вспомнил, что уже раз застал Татьяну Алексеевну с биноклем в руках, но как-то не обратил на это внимания. Выходит, она регулярно несет дозорную службу.

Я подошел к ней. В любом подглядывании есть что-то стыдное, ведь люди, которых ты наблюдаешь, беспомощны перед тобой. Они как на ладони, со всеми своими изъянами, смешными жестами, неуклюжей походкой, растерянностью, испуганными глазами, всей человечьей жалостью. Но Татьяна Алексеевна не испытывала и тени смущения, что я застал ее за двусмысленным занятием. Сосредоточенно высматривала она печальную вечернюю улицу, женщин с кошелками, военных, стариков, детей, непеструю, плохо одетую, продрогшую московскую толпу последней — если не путаю — военной осени. Мне впервые вспало, как замкнуто она живет. Ее выходы: закрытый распределитель, Тишинский рынок, заводская кладовая с «гуманитарной» помощью, пошивочная, парикмахерская, на праздники — в гости к знаменитому авиатору да еще на день рождения к Нине Петровне. По улицам она проносится на машине, не знает, что такое толкаться среди людей, стоять в очереди, разглядывать витрины, глазеть на дорожное происшествие. Семейная хроника сохранила воспоминание о единственном посещении Татьяной Алексеевной метро, когда оно было в новинку. Она так и не рискнула ступить на движущуюся ступеньку эскалатора. Однажды, задолго до войны, ей пришлось воспользоваться трамваем. Тесно, потно, вонько, но и как-то приятно от незнакомого чувства единства с попутчиками. И вдруг она почувствовала, что какой-то твердый предмет проник ей между ягодиц, вогнав туда легкую ткань юбки. Она полуобернулась, увидела опрокинутые глаза на лезвистом восточном лице и все поняла. «Если не умеете ездить на трамвае, — бросила уничтожающе, — то ходите пешком». Она думала, что восточный человек оплошал по неумению. В семье очень высоко ценилось, как «Тата осадила наглеца».

Поделиться с друзьями: